«Я и Муся. Гагры. 34 год»
«Геня, папа, Лялечка. Лето 39»
Разве что на Брайтон-Бич остался десяток-другой, они, или их дети, внуки и правнуки, но это уже совсем другая история.
Почти не имеющая отношения к нам…
Летят журавли
Всякий достоин счастья. И оно, счастье, не за горами. Хочется простых человеческих радостей.
Зачем показали мне старую актрису Т. С.?
Может быть, я хочу помнить ее молодой. Зачем ославили на всю страну, высветили морщины, бедность, одиночество?
Ради каких таких целей? Пристыдить родственников?
Напрасно-с, господа. Даже если старого больного человека носить на парчовых подушках и кормить с серебряной ложечки, он от этого молодым не сделается.
Вы ей журавля дайте, вложите в ее старые руки, верните ее туда, в тот самый черно-белый кадр, в котором равных ей нет и быть не может…
А показывать всему миру трясущуюся голову и согбенную спину, – дурной тон.
Душа настоящего плова
Никто из нас так просто не уходит.
Вот он, этот момент, – буквально на пороге, уже перед тем, как распахнется дверь.
Еще минутка. Длинный змеится коридор, полки до потолка, книги. Когда-нибудь я напишу наш общий портрет. Этот взгляд, обращенный в себя, – немного вниз, эта приподнятая левая бровь, этот полумрак, за которым угадывается непроизносимое.
– Присядем на дорожку…
Немного лазури, немного белил. Жженая умбра. Золотистая охра. Там, на дне зрачка, за множествами обращенных друг к другу зеркал.
Зеркало моей памяти хранит старые рамы, из глубины которых проступают деревья, дома, переулки.
Когда-нибудь я вновь попаду за наш стол, у которого так здорово молчать. Встречаться глазами, хохотать, спорить, грустить.
В чем секрет хорошего плова? В горсти риса, в котле, в сладкой моркови и зубчиках чеснока? В щепотке шафрана, в душистости перца и барбариса, в крупицах каменной соли?
Когда я скучаю по дому, я вспоминаю плов. Я растираю пальцами зерна барбариса. Весело потрескивает раскаленное масло, темнеют золотистые кольца лука, плавится морковь, – пускает сладкий сок, выдыхая то самое вещество, которое станет душой плова.
Там, за дверцами кухонного шкафа – дух мускатного ореха, сонное дыхание мяты, горьковатых листьев чабреца. Когда-нибудь я напишу обо всех нас, сидящих у накрытого стола. О праздничной скатерти, о стульях, одолженных у соседей, – о длинном-длинном дне, который заканчивается длинным-предлинным вечером. О тех, кто заглядывает на минутку, а уходит через пару часов, и о тех, кто заглядывает на час, а уходит утром.
Я напишу о том времени, которое наполняло этот дом, и о том, которое убивало.
Присядем на дорожку. Пара зубчиков чеснока, стручок моркови, горошки перца.
Я напишу о душе и плоти настоящего плова, приготовленного без спешки.
В доме, из которого никто никуда не уйдет.
Левочка
Лева – последний еврей нашего двора.
Когда я вижу Леву, то за его широкой спиной я вижу всю его небольшую семью, – папу, известного на весь Киев адвоката, и маму, не менее известного врача-гинеколога.
Когда я была подростком, Левины родители еще были живы, и, всякий раз, встречая меня во дворе, Левин папа приподнимал шляпу, – comment ca va? Как поживает мадемуазель? Что нового? Как родители? – в его обращении не было ни капли дешевого заигрывания взрослого с ребенком, – ведь только по-настоящему интеллигентный человек подтягивает собеседника до своего уровня, а не опускается, желая показаться своим в доску.
Так вот, Левин папа был, что называется, золотым фондом двора.
В любую погоду в плаще и в шляпе, а еще с изящной тростью, – как поживаете? Как успехи? Как ваше здоровье? Что-то давно вас не видать, не хворали ли вы?
Задолго до приветствия он останавливался, будто пронзенный вашим появлением, – да что там, – самим фактом вашего присутствия на земле.
Он останавливался и склонял, – чуть-чуть склонял голову набок, – поняли, да?, – и трость его описывала небольшой полукруг в воздухе, – и только потом была шляпа…
И обыденные подростковые неприятности тускнели на фоне стариковского благодушия (хотя «старик» – это глупое слово, неправильное, – есть мужчины и женщины, а старики и старухи – это совсем из другой оперы), – надо же… хворали, – выискал же словечко, – сами интонации пробуждали веру в существование иного мира, – со спокойными и полными достоинства людьми, идущими по улицам неторопливо, приподнимающими шляпу при встрече.
А, главное, это, знаете ли… улыбка, – в которой так много всего, – грусти, иронии, понимания, симпатии, – я входила в подъезд уже не ученицей шестого класса, а… мадемуазель, барышней, – да, со всклокоченной головой и перекрученном переднике, но ведь барышней, черт возьми!
Скажу вам больше, – в глазах Левиного папы не было ничего стариковского!
Это были глаза мужчины, и мужчины остроумного. Они всегда смеялись, эти глаза. Во всяком случае, не рассмеяться в ответ было практически невозможно!
Только не путайте остроумие, настоящее, отборное остроумие с плоскими остротами записных остряков!
Остроумие Левиного папы сражало наповал, срезало подобно лезвию бритвы, – там каждое слово и междометие было на своем месте!
Давно нет уже Левиного папы, и мамы нет давно, а Лева, – единственный и любимый сын своих родителей, и по сей день живет в нашем подъезде.
Когда-то я, задрав голову, смотрела на самого обаятельного чувака в нашем дворе, – да что там дворе, – Лева был красив как бог, – если смешать Габена, Бельмондо и Дассена, а на долговязую фигуру натянуть узкое кожаное пальто…
Завидев меня, он останавливается и чуть-чуть склоняет голову набок. Он перенес несколько операций, располнел и обзавелся тростью.
Нет, он не уехал, – отвечу я вам, – не уехал, и все тут, – собирался, все спрашивал, выяснял, взвешивал «за» и «против», – даже ездил не раз и не два, и вполне мог остаться, но… что-то не склеилось, не срослось, и, знаете, как это бывает, – упустишь момент, а жизнь идет, в любом месте она какая-нибудь да происходит, – идет, несется, летит, – и вот уже шляпа, трость, прихрамывающая походка, улыбка Габена и Бельмондо…
Стоя во дворе, обмениваемся фразами, – в духе «куда катится мир», «вы еще здесь или уже там?».
Мне становится тепло и легко, как тогда, в детстве, – пока существует хоть один человек, который, завидев меня издалека, останавливается, будто сраженный наповал, – останавливается и склоняет голову набок, – comment ca va, mademoiselle, comment ca va?