Про Мотю
Расстояние от задницы до глаз огромно.
И ничтожно в то же самое время.
Все взаимосвязано.…
Достижения человеческого ума и тяготы телесного низа. Впрочем, отчего только тяготы? И удовольствия тоже.
Забавно и поучительно наблюдать за животными. В них нет диссонанса. Они не подвержены внезапным приступам пафоса. Они всегда голые. Голые и абсолютно искренние.
Как, например, моя такса Мотя.
Если такса Мотя терзает башмак, то отдается этому занятию всем телом и душой. А если изнывает по косточке, то убедительней ее глаз…
Ее вихляющая походка не менее выразительна, чем юркий ноздреватый нос.
Глаза ее бывают скорбными, плутовскими, лицемерными, выжидающими.
А когда Мотя тоскует, с ней тоскует весь мир. Начиная от вздыбленного многократно изнасилованного половичка и заканчивая пропавшими без вести комнатными тапками.
Если вы полагаете, что в жилах Моти течет голубая кровь, то ошибаетесь.
По сути, моя Мотя – мещанка, существо суетливое и беспринципное. И обаятельно жадное.
За мозговой костью она побежит, даже не обернувшись. Причем, глаза ее по-прежнему будут обманчиво преданными, лучистыми, искренними.
Мотя уже немолода. Иногда она выразительно грустит о чем-то явно несбыточном. О каких-то упущенных возможностях и перспективах.
Порой мы грустим вместе.
Я здесь, а она – там, на своем истерзанном половичке.
Говорят, мы похожи. Выражением глаз, суетливостью движений, общей судьбой.
Ну, и расстоянием, разумеется, тем самым, – «от» и «до».
Счастье
Вы помните упаковки с кукурузными палочками? Оттуда, из прежних лет?
И то правда, коробка-то была – ого-ого! – по сравнению с моим ничтожным весом и, в особенности, с тем, что производят сегодня.
Пачки возвышались на полке ближайшего от дома гастронома, – одна в одну, как на подбор, суля немало сладостных минут застывшей у прилавка мне.
Наверное, если вообразить счастье, – каким оно видится шестилетней девочке, то и напрягаться особенно незачем.
Картонная упаковка с прельстительно шуршащим кукурузным мусором.
С производной от толстого, жестковатого (ну, не было тогда всех этих бунюэлей, рассыпчатых сахарных сортов, а была крепкая, ядреная, душистая, аж за версту, кормилица-кукуруза, сваренная в большой зеленой кастрюле, натертая щедро каменной солью, от которой долго еще сводило челюсть)
В общем, производной от толстого жесткого початка я лакомилась при каждом удобном случае.
Коробка обещала нескончаемое какое-то удовольствие. Запуская пятерню в пакет, я закрывала глаза…
Но ненадолго.
– Обедать, обедать скоро! Вот пообедай, и будут тебе палочки. Съешь суп, котлетку, пюре, а коробка – вот она, никуда не денется твоя коробка.
Как же это тоскливо, мучительно, – возить ложкой по тарелке, давиться котлетой, размазывать пюре, в то самое время, когда упаковка с палочками (почти целая) стоит рядом. Быть в сантиметре от мечты, обходясь эрзацем.
Да что там палочки!
– Хватит заниматься чепухой, лучше уроки сделай. Успеешь дочитать (доиграть, догулять, допрыгать, досмотреть)
Сколько вожделенного осталось там, в мире детства.
А ведь они знали, ведь знали же, что детство – не навсегда, что у всего есть сроки, причем довольно конкретные.
Что леденцы хороши в тот самый момент, когда губы твои, гортань, язык изнывают по долгому, бесконечному удовольствию.
Что счастье – оно такое смешное, не поддающееся никаким расчетам, – допустим, россыпь жареных черных семечек в кармашке фартука, или ледяная горка, с которой так здорово скатываться на животе. Или мягкие, теплые, добрые губы лошади, которых так сладко касаться ладонью.
Что наступит момент, и вчерашняя радость покажется забавной, даже смехотворной, а, главное, совершенно лишней.
Что придет день, и коробка кукурузных палочек станет целлофановым пакетом…
Да и палочки будут не такими. Какими? Не знаю, – ну, не такими, совсем не такими, как тогда.
Те были маленькие, хрустящие, ярко-желтые, как домашние цыплята. А эти – толстые, почти белые, точно мучнистые черви. Еще и вязнут на зубах, не отлепишь.
Идиотские палочки, и что в них хорошего, – думаю я, с наслаждением надрывая пакет и запуская руку…
Ах, ну какое же это невообразимое…
Ожесточенно, оголтело, смачно. Хрустеть, не заботясь о последствиях. О завтраке, обеде и ужине, – о боли в зубах, о противном дожде, о промокших ботинках, – фиг с ними, живем один раз, – запихивая горсть в рот, шлепать по лужам, поглядывая на светящиеся окна домов, и знать, что никуда, решительно никуда не опаздываешь!
Игра
Все как будто с цепи сорвались, – показывают друг другу это.
Все началось с того, что воспитательницы в тот день не было, а нянечка ушла в соседнюю группу примерять туфли другой нянечки.
Внезапно это стало важным. Мы поняли, что у нас есть то, чего нет у них, ну, а, у них, соответственно…
– Хочешь посмотреть? – самый щуплый, тщедушный и незаметный мальчик в группе вдруг стал героем дня. Возможно, с него началось. Именно он первым отважился на поступок.
Легонько приспустив резинку колготок, штанишек и трусов.
– Два фанта и чур горбушка моя!
Цена была вполне щадящей, – хлебных горбушек за обедом выпадало штуки четыре, и они становились звонкой разменной монетой.
– Идет, – любопытство оказалось сильнее жадности, и обеденная горбушка стала легкой добычей предприимчивого эксгибициониста.
Увлечение грозило перейти рамки обычной шалости.
Мы показывали это везде, при каждом удобном случае. Это продавалось, дарилось, разменивалось. Обещалось, вожделелось, пряталось…
Хотя, если вдуматься, что там такого вожделеть?
Заглянув туда, в темное, душное, пахнущее детским нетерпением..
Я осталась в недоумении. Недоумение балансировало между строгим запретом – нельзя! – обещанной горбушкой (моим единственным утешением во время обеда) и желанием самого партнера поделиться сокровищем.
Желание было страстным, настойчивым…
Удовлетворив любопытство, я задумалась еще раз. В конце концов, у меня тоже было это. Ну, не такое, не такое, совсем и даже вовсе нет, но тоже, в общем-то, запретное и, наверняка, заманчивое.