Лето. Пусть оно будет долгим, пусть сбудется обещание бесконечного путешествия, праздника, не обозначенного датами, но исполненного волнующего предвкушения и светлой грусти.
* * *
Еще вчера было лето, добрый и полный всяких хлопот и предзнаменований день, а к ночи опять что-то завыло, заскрежетало снаружи, – ветер, рвущий одежды и душу, забирается бесцеремонно во все щели, – сквозняк гуляет по коридору, окна дребезжат, а к утру вновь активизировались наши, местные, из гаражей – подтянулись, голубчики, первой проснулась Тамара Иерихонская Труба – предвестник кошмаров, местная кассандра – в чернобыльском году было ей не так много лет, но голос не уступал сегодняшнему, – мужицкий, скрипучий, такое бесконечное лалала без пауз и полутонов, – леса горят, – оповещает она на одной сварливой ноте, – леса горят, – кричит Тамара, и вторят ей местные завсегдатаи нашего мусорно-гаражного кооператива, – получается такой тоскливый нестройный хор, хоррор, визгливый кардебалет, от которого веет сами понимаете чем, и от которого не провалишься в сладкий предутренний полусон, – леса горят, дымок тянется зловещий, проникает в уши, в поры, – яростные порывы ветра раскачивают диван, люстру, потолок, – закрыть окна, – вопит кассандра во всю мощь прокуренных легких, – ходила в мини в том самом году, сына за руку через дорогу в школу, молодая была, с загорелыми ключицами, с мужицким темным лицом, не лишенным своеобразного шарма, – на что мужики, кричала, я одна, одна, на стройке вот этими вот руками, и рукав закатывала, – под темной прожаренной равномерно кожей мускулы перекатывались (гидропарк, русановская набережная, воскресенские пруды, золотая насыпь Довбички, гладкие молодые ноги, покрытые пшеничным пушком, муж, с которым уже, которого уже, но иногда, кроме остервенелой ненависти, случались еще приступы внезапной не нежности и уже далеко не страсти, а так), и темный сжатый кулак, и луженая глотка, сорванная в борьбе за элементарное выживание, – закройте окна, – вопит, – заткните щели, – я и выглянуть боюсь, та ли это кассандра или другая, но голос тот же, не оставляет сомнений и надежд, во всяком случае утро начинается с него, с гаражного лая и вопля, однообразно-тревожного, – лалалала
Конец лета на Подоле
Время на Андреевском остановилось. Остановилась и я. Как так получается, что часы, разложенные на капоте старого автомобиля, старинные и не очень, а также те, которые красуются на моем запястье, показывают одно и то же время – последние мгновения августа, залитые солнцем улицы, подрагивающие тени на стенах домов. Время остановилось, оно хочет остаться в этом дне, в последнем субботнем дне уходящего лета. В воздухе – прозрачность сентября, – ясность, осознанность, если хотите, зрелость. Нет места иллюзиям. Зато сколько свободы! Свободы вкусившего и познавшего… Рыжеют, золотятся деревья и купола.
– Скажите, почем ваши шляпы, мадам?
– По деньгам, мужчина, по деньгам!
Немолодой мужчина и средних лет дама, – типичная «тетя Роза», жгучая брюнетка с такими глазами… и подвижным ярко накрашенным ртом.
– Я семь лет не был в ваших краях, я семь лет не был на Подоле…
* * *
В общем, они так и не уехали.
Отчего же вы не уезжаете? – встречные делали «большие глаза» и, вздыхая, добавляли, что, как ни крути, а ехать надо, – на что пожилой джентльмен, о длинной и прекрасной биографии которого я хотела бы поведать, да не смею, не смею врать и придумывать, и подменять события чужой жизни циничным литературным веществом, которое никак не заменит живого ума, интонации, выражения глаз, легкого грассирования, особого движения, которым приподнималась шляпа, – встретиться с ним многие почитали за счастье, особенно, подозреваю, слабый пол, – немолодой, очень немолодой, с тростью, в длинном плаще совершенно не советского покроя, идущий за покупками, – допустим, бутылкой кефира, пачкой сливочного масла, – нет, увольте, мне сложно вообразить его с бултыхающейся авоськой, возможно, она сопровождала его в иные дни, но абсолютно не искажала, не добавляла и не отнимала, потому что истинный джентльмен даже в бушлате (кацавейке, тужурке) остается таковым, – но в кацавейке я его не видела, а только в пальто или в плаще, либо в светлом пиджаке и широких (сюда просится слово «парусиновых») брюках, – Марк Соломонович (назовем его так), – отчего же вы не уезжаете, дорогой Марк Соломонович? – всплескивая для пущей выразительности ладонями и озираясь, неистовый собеседник в притворном участии и даже где-то праведном гневе обращался к нему, шествующему с неизменно приветливой и ироничной улыбкой, узнаваемым наклоном головы (чуть набок), со смеющимися глазами еврейского (совершенно излишняя подробность в свете вышеперечисленного, не так ли?) мудреца, зарабатывающего на кусок хлеба с маслом исключительно частной практикой, – отчего? – домогался ответа распаленный сознанием собственной правоты собеседник, и застывал, сраженный учтивым, но достаточно твердым ответом, – я на вокзале уже вчера, молодой человек, – уже или еще, не суть важно, но воображение мое услужливо дорисовывало вереницу идущих в неизвестном направлении людей, – с баулами, докторскими саквояжами, чемоданами, авоськами и картонками, – вереницу пророков и мудрецов, канторов, раввинов, водовозов, менял, адвокатов, гинекологов, зубных техников, скрипачей, их жен, родителей, детей, старух в инвалидных креслах, канареек, сверчков, – я на вокзале уже вчера, молодой человек, – невозмутимо приподнимая шляпу, Марк Соломонович прощался и тростью ощупывал следующий шаг.
* * *
Весна, наконец, наступила, а сил нет. И хочется прятаться от долгожданного солнца, наблюдать за причудливой игрой света и тени из-за штор, – вот и весна пришла, а сил встретить ее как положено уже не осталось, – все ушло на преодоление зябкости, порывов апрельского ветра, ожидания тепла, – ну, еще чуть-чуть, после пасхи и неизбежного цветения, которое как взрыв, – в одну ночь на землю опустились белые, розовые, облака, пышные, сдобные, сладкие, точно оладьи, посыпанные сахарной пудрой, – застыть на полушаге, дотрагиваясь несмело до плюшевых отростков, похожих на пробивающиеся оленьи рога, вдыхая то, что позже окажется плодами – айвы, сливы, вишни, яблони, – пока что это фантом, ангельское порхание, предтеча, таинство, – явление новой жизни, заключенной в дыхании белых и палевых лепестков.
Всякое действие кощунственно, бессмысленно, – отупляюще бесполезно, сулит одышку и отличную от зимней вселенскую усталость, – так устаешь, когда получаешь все и сразу, – благодеяния сыпятся, громоздятся, теснят, – пространства и воздуха, воздуха и пространства, – требуют изнуренные весенней недостаточностью альвеолы, клапаны, желудочки, – воздушные массы бродят, изводят обещанием клубничного рая, вишневого блаженства, – скоро, скоро, – безумствуют птицы и прочая живность, – горло сводит, першит от сладости этих обещаний, от близости их исполнения.
Зимние люди сидят напротив, – зимние, стылые, цвета репы и оконной замазки, сидят напротив, жуют свои зимние мысли, – сидят, одетые в сукно и галоши, и пахнет от них затхлым, никогда не проветриваемым и шариками от моли, – стакан их более пуст, нежели полон, – жалобами и упреками устлан путь их, – у зимних людей в закромах бледная морковь, угреватые клубни зеленью отсвечивают, на подоконниках чахлые растения так и не расцветают в срок, – солнце стучится в мутные стекла, но тепла от него нет, как нет и радости, – кряхтя, вываливаются из платяных шкапов пыльные одежды цвета сургуча, выволакиваются утлые плечики с вечными макинтошами, – так и сидят они напротив, зябкие, сумрачные, негодующие, – все им прах и тлен, все печаль и тревога, – но тут наступает время летних, – будто ветром вносит их в вагон, – вместе с шорохом платьев, сумасбродных лоскутов, луговой свежестью, запахами леса, реки, трав, – зимние качают головами, кутают шеи, галошами шаркают настороженно, – летние сверкают, шелестят, звенят, – все у них непрочно, ветрено, зыбко, но именно с них начинается лето, и ими же оно заканчивается, – зимние теснят, толпятся, сопят, сопливят, с ними приходят тоска, укоризна и вечная зима.