Руки на шее.
Холодные. Скользкие. С шершавыми бляшками, не мозолей, но сыпи, которая не прошла.
– А когда игрушка вернется, то как быстро ему станет скучно? Работа и дом… ты… он ведь не умеет жить вне рода. Он начнет скучать по шампанскому, омарам и белым накрахмаленным рубашкам. Костюмчикам своим, на заказ сшитым. Ужинам в кругу семьи, не той семьи, которая будет… нет, Таннис, признай, что ваш брак – это просто смешно!
Горько.
И он умеет делать больно, ее старый друг, который стал врагом. За что?
Не плакать. И дышать глубоко, успокаивая себя. Как там учили? Вдох и выдох… и гнать сомнения, разбуженные этим тихим шелестящим голосом. Не поддаваться.
– Упрямая. – Пальцы гладили шею, а Таннис не способна была отделаться от мысли, что им, пальцам, ничего не стоит шею сломать.
…или гортань раздавить.
Или просто сжать горло, запирая воздух.
Но Освальд отступил.
– Подумай, Таннис, – сказал он, глядя сверху вниз. – В следующий раз, прежде чем отвечать мне, хорошенько подумай.
Непременно.
– И завтра постарайся вести себя достойно.
– А что завтра?
– Таннис, – мягкий насмешливый упрек. – Я же тебе говорил, мама умерла. И завтра у нас похороны… большой день. Важный. Поэтому отдыхай… спокойной ночи.
Спокойной.
А дверь, как и прежде, запер. Не доверял, должно быть. После ухода Освальда Таннис несколько секунд сидела, глядя в тарелку, затем тарелку взяла и с наслаждением швырнула в стену.
Вот влипла.
Козел великодушный.
Ничего. Выпутается. Как-нибудь… и Кейрен обещал… он не стал бы раздавать пустых обещаний.
Глава 36
Старая баржа знавала и лучшие дни. Памятью о них остался позеленевший корабельный колокол, массивный сундук с покатой крышкой и пара резных стульев. Небрежно наброшенные на них куски холстины прикрывали истлевшую обивку и клочья конского волоса, что выглядывали из дыр.
Скрипела палуба.
И выкрашенные в нарядный зеленый цвет борта просели низко.
На носу баржи сидела девушка в роскошном бархатном платье. Сидела неподвижно, сцепив руки на груди, глядя на мутную бурую воду, на ледяное крошево.
– Ты не замерзла? – Олаф набросил на плечи девушки плащ.
Она не шелохнулась.
Рыжие волосы, бледное неподвижное лицо.
И плащ медленно сползал, но удержать его не пытались. Девушка, кажется, вовсе не ощущала холода.
– Ты бы доктору ее показал. – Инголф стоял, опираясь на грязный борт, и сковыривал ногтем рыжее пятно ржавчины.
– Обойдусь и без твоих советов.
Инголф лишь хмыкнул. Он был настроен вполне себе миролюбиво, хотя обстоятельства менее всего к миролюбию располагали.
– И место мог бы подобрать поприличней… она вообще нас слышит?
– Слышит. Просто… ей нравится на воду смотреть.
Когда Олаф отступил, девушка обернулась, но, убедившись, что исчезать совсем он не собирается, успокоилась. Инголфа, как и самого Брокка, она, кажется, не замечала.
– Чувствую себя заговорщиком. – Инголф спускался первым. В трюме, наскоро переделанном под жилище, стоял терпкий рыбный дух. По потолку расползались пятна влаги, да и разбухшие стены не казались сколь бы то ни было надежными.
– Боюсь, мы все и есть… заговорщики. – Брокк потер переносицу, пытаясь отрешиться от запахов. – Но я благодарен, что вы…
– Оставьте свои реверансы, мастер.
Инголф занял низкую козетку, он полулег, забросив ногу за ногу. А под голову сунул расшитую золотой нитью подушечку.
– Сутки не спал, – пожаловался он, хотя никто ни о чем не спрашивал.
Олаф кружил, если и останавливался, то лишь затем, чтобы прислушаться к происходящему вовне. Впрочем, вряд ли он слышал хоть что-то. Старая баржа скрипела, кряхтела и грозила рассыпаться, но держалась на привязи корабельных канатов. Борт, обвешенный холщовыми мешками с песком, то отползал от пирса, то, оседлав вялую волну, ударялся, терся, скрипел.
Брокк занял место за коренастым, сколоченным из грубых досок столом. Олаф замер, обратив взгляд к трапу. Инголф, подобрав с пола еще одну подушечку, прижал ее к животу.
– В заговорщиках бывать не доводилось, – произнес он задумчиво.
Брокку тоже.
Он запустил руки в волосы. Голова раскалывалась, которые сутки на ногах… он уже и не помнит.
Сон.
Явь.
Человек в маске.
– Пожалуй, – голос Брокка звучит глухо, от усталости ли, или же потому, что само это место гасит голоса, – для начала я должен кое-что объяснить… показать…
…его тайна, одна из многих появившихся в последние дни, плотно прижималась к коже. Эта тайна поначалу причиняла неудобства, вполне конкретные, физические, ибо кожаные ремни натирали. Пропитываясь потом Брокка, они становились скользкими, неудобными.
Его тайна пряталась под пиджаком и жилетом, плотным, из мышастой ткани, под рубашкой и корсетом, хотя прежде Брокк корсеты не носил.
Инголф наблюдал молча.
Олаф кружил, с каждым кругом он подходил все ближе, и ноздри его раздувались, словно он, безумный, и вправду слышал голос пламени.
– Вам помочь? – вежливо осведомился Инголф, подбрасывая подушку вверх.
Поймал.
И вновь подбросил.
– Спасибо, я как-нибудь сам.
Все-таки неудобно. И холодно. Кожа белеет, и темная сеть ремней выглядит на ней как-то вовсе уж неестественно.
– Надо же, как вас угораздило. – Инголф подбрасывает подушку, но не ловит, и та падает куда-то за пределы ковра, где палуба – просто палуба. – Даже знать не хочется, где такие подарки раздают.
Металлическая капсула, не вшитая – вросшая в бычью кожу, поверх которой вьется узор из железа. Патрубки. Проволока. И стеклянная хрупкая колба в серебряном окладе.
Олаф замирает. Колени его подгибаются, плечи идут вперед. Он тянет руки, но заставляет себя успокоиться, только выдыхает резко, судорожно.
Инголф подходит, тесня Олафа, и тот, оскорбленный, рычит.
– Угомонись, мальчишка.
Затрещина обидна, но, как ни странно, она приводит Олафа в чувство. И тот, отведя взгляд – под ноги смотрит, на замызганный ковер, – бормочет:
– Извините, я… не сдержался. Оно зовет…
– Заткни уши и не слушай. Или наверх поднимись.
Инголф останавливается рядом с Олафом лишь затем, чтобы развернуть.