Все пройдет.
– За что она со мной так?
Жалобный голос, и он сам, Кейрен, ощущает себя… нет, не ничтожеством. Ребенком, за которого снова решили, как для него лучше.
И, наверное, он повод дал.
– Просто она тебя так любит. – Райдо садится рядом. На лавке хватит места для двоих. – Ее не переделать. А ты, если и дальше будет тут торчать, простынешь. И на хрен ты будешь нужен такой, сопливый.
– Сколько?
– Что «сколько»?
– Времени сколько прошло…
– А ты не знаешь?
– Я… я понимал, что оно вроде бы идет, но как-то… мне ведь все равно было.
– Весна заканчивается.
– Да?
Серая вода. И серый дождь. И холод, который вернулся, пробирая до костей.
Не похоже на весну.
Но… больница, а потом дома еще… и поездка… работа… он ведь давно ходит на работу. Кажется, что давно… и, наверное, просто Кейрен совершенно выпал из жизни.
– Что поделаешь, весна в этом году дерьмовая, – совершенно искренне сказал Райдо. – Говорят, из-за альвов климат меняется… так что, младшенький, идешь?
– Домой? Нет.
– Домой. – Райдо поднял рывком за воротник. – За Перевал… хватит уже бегать, младшенький.
На той стороне портала Кейрена все-таки вывернуло. И он долго стоял, упираясь ладонями в колени, сглатывая слюну, пытаясь привыкнуть к тому, что жив.
…весна по ту сторону гор пахла свежим хлебом и еще молоком, навозом, зелеными яблоками и конским потом.
…песком и деревом.
…морем, растянувшимся вдоль кромки берега.
Белый песок и черная коряга.
Дом с двускатной крышей белого цвета и графитово-черной трубой. Зелень винограда, облюбовавшего дальний угол, и малахитовые грозди его, недозрелые, мягкие на глянцевых тарелках листьев. Навес.
И тень, которая падает, вытягивается по дощатому настилу, добираясь до кромки воды. Кресло.
Тонкий аромат кофе.
И безумный страх, что пришел слишком поздно…
…Райдо писал письма.
…матушка сжигала их… наверняка сжигала, чтобы не прочел по пеплу…
За что?
Не ответит ведь. Не поймет вопроса, потому что… потому что любит, и во благо, а Кейрен почти умер. Наверное, все-таки умер, а теперь вот ожил. И на этом берегу, грязный, пропахший городом Камня и Железа, он снова чужак.
Жарко.
И ноги вязнут в песке, он липнет к мокрым ботинкам, к брюкам. Ветер норовит распахнуть полы пальто. А до дома далеко…
…чужой дом.
И кофе чужой.
– И долго ты там стоять собираешься?
Полосатое платье и белая шаль с кисточками. Кейрен помнит, как выбирал ее, чтобы пуховая, легкая… с кисточками…
– Здравствуй.
Он понятия не имеет, что еще сказать.
– Здравствуй. – Таннис пропиталась ароматами кофе и моря.
Волосы отрасли и вьются… ей идет.
– Если скажешь, что я поправилась, укушу. – Таннис шмыгнула носом.
– Я думал, что ты умерла…
– …и я знаю, что полоски мне не идут… но ничего другого не налезает…
– Умерла – это как бросила, только хуже…
– Представляешь, я… я ерунду говорю?
Солнечные ладони на щеках стирают пыль того, старого, города, в который Кейрен не вернется.
– Я так тебя ждала…
А глаза зеленые. И веснушки на носу. Ей безумно веснушки идут.
– Я не знала, почему ты не возвращаешься. И думала, что больше не нужна…
…ее пальцы с запахом кофе и земли, терпкого винограда или уже вина, Кейрен держит, не способный отпустить даже ненадолго.
Никогда больше.
– Таннис…
– Да?
– Я тебя поймал.
С платьем в полоску, солнечными зайчиками в волосах и запахом кофе…
– Я тебя поймал… и завтра мы поженимся.
Она не пытается оттолкнуть, но гладит, трогает мокрое пальто, и волосы его, тоже мокрые… и, наверное, ему следовало привести себя в порядок, переодеться…
– Завтра не получится.
…от него самогоном небось разит.
– Что?
– Мне надеть нечего! Ну сам посуди, разве могу я замуж в этом платье выйти? Мне не идет полоска, я от нее становлюсь длинной и толстой. То есть выгляжу длинной, а толстая – это безотносительно полоски, но вообще… я хочу другое платье… и еще шляпку с лентами… и букет тоже… ты знаешь, что невестам букеты положены… и вообще протрезвей сначала, жених.
Кейрен не пьян.
Он просто счастлив.
Полутемный коридор. И запертая дверь, из-за которой пробивается пряный запах болезни. Он заставляет Инголфа морщиться, прижимать к носу кружевной платок, слишком изящный, женский какой-то. Две капли апельсинового масла, одна – кедрового.
– Я не уверена, что понимаю, чего вы хотите добиться… – Женщина в черном платье встает перед дверью.
Бледная. Сухая. Исстрадавшаяся. И ожидание неизбежного финала – а ей сказали, что исход очевиден, – утомило ее, но она еще держится. И смотрит не на Инголфа, на девчонку в синем платье. Та же глядит исключительно под ноги и все равно спотыкается.
Неуклюжая.
Впрочем, эта неуклюжесть Инголфа больше не раздражает.
– Мой сын не в том состоянии, чтобы…
– Ваш сын пока еще жив, но вижу, его уже хоронят.
Она дергается, словно от пощечины, и губы поджимает. Будь ее воля, выставила бы Инголфа и, конечно, ту, которая прячется в его тени.
Сама она не рискнула бы приблизиться к особняку.
– Несколько минут. – Инголф просит.
Пока он еще готов просить. И женщина отступает. За дверью запах болезни становится почти невыносим.
– Лежишь? – Инголф остановился у кровати. Он сложил руки за спиной, и та, которая пряталась в его тени, не смела показаться.
– Уйди.
Это слово далось Олафу с немалым трудом.
– Лежишь, – с удовлетворением произнес Инголф. – Страдаешь… от еды отказываешься. Этак ты, дорогой друг, не выживешь.
Олаф сдержал не то рык, не то стон.
– Нет, я понимаю, конечно, что ты обгорел…
…повязки пропитались и мазью, и сукровицей, и живым железом. Кожа сползала пластами, гнила, и открывшиеся язвы мокли.
– Но это еще не повод вести себя как последняя сволочь.
Он решительно раздвинул портьеры, впуская яркий, пожалуй, слишком яркий свет для привыкших к сумраку комнаты глаз Олафа.