Старый дом следит пустыми глазами окон, впервые взгляд его обращен вовнутрь. И заиндевевшие веки гардин складками пошли, морщинами, вздрагивают на сквозняке, словно дом пытается очнуться от годового сна.
– Ты не можешь здесь оставаться. – Брокк обвел взглядом комнату.
– Почему?
– Потому что этот дом непригоден для жизни.
– Да, пожалуй, я слишком долго не уделяла ему должного внимания. Придется исправлять. – Под тонким саваном чехла пальцы ощущают резьбу. Рисунок из листьев и грубоватых цветов, кажется, прежде они были покрыты позолотой.
…золота в доме не осталось.
– Пожалуйста, Кэри, вернись. Я понимаю, что ты обижена и что у тебя есть на то все причины…
Есть. И он замолкает, не решаясь озвучить имя этой причины, а Кэри не спешит помогать. Если она откроет рот, то снова разрыдается.
Не сейчас.
– Все получилось глупо. Нелепо. И я не знал, что Лэрдис летит… проклятье, да я в жизни не дал бы разрешения. Понятия не имею, как она попала на борт и… – Он говорил, запинался, злился.
Перчатки стянул.
Рубашка измялась, а на левом рукаве проступили бурые пятна, не масла, но крови с живым железом смешанной. И рукав этот мокрый облепил темные жилы механической руки.
– Высаживать было поздно, мы уже поднялись… и я не знаю, что на самом деле ей нужно.
– Ты.
– Мне это, конечно, льстит, но я не настолько наивен, чтобы снова ей поверить. – Брокк опустился в кресло и, прижав пальцы к вискам, пожаловался: – Голова болит.
От нервов, от переутомления.
И наверняка он тоже провел ночь без сна… если в этом кресле. В кресле спать неудобно.
Голоден?
Наверняка. Устал безумно. Кэри помнит, каким он возвращался с испытаний и как порой задремывал во время ужина. Однажды и вовсе уснул, положив голову на скрещенные руки, так и не дождавшись жаркого.
Забавный. Родной… чужой, и обманываться не следует.
– Вернись. Пожалуйста.
– Зачем?
Молчание. И Брокк хмурится. Трет покрасневшие глаза, и на щеке прорезаются пятна живого железа, которые, впрочем, исчезают быстро.
– Кэри…
Нервы-нити.
Сквозняк по ногам. И руки озябли, покраснели… на ярмарке она тоже замерзла, и Брокк купил альвийский кувшин из бледно-розового дерева. Внутри кувшина горела свеча, и стенки его тонкие светились. Они становились горячими, и Кэри грела руки.
Брокк сказал, что тепла хватит для двоих, и накрыл ее ладони своими. На железных пальцах его таял снег, точно они и вправду были живыми.
– Уходи. – Она отступила от кресла, задев стол, и вазы закачались, задребезжали сухо, касаясь друг друга стенками. Старые, треснувшие. – Уходи и перестань меня мучить.
– Нет.
Он стоял по ту сторону стола, скрестив руки на груди.
– Не перестанешь?
– Не уйду. Кэри, я твой муж и…
– О, неужели ты вспомнил? – болезненный нервный смешок.
– Я не забывал. Кэри, произошло недоразумение, которое я исправлю. Обещаю.
– Исправишь? Как исправишь?
Сотрет вчерашний день? Перепишет наново?
Молчит.
– Это был мой полет. А ты отдал его ей.
По старой вазе беззвучно расползается трещина. По белому и по синему, раскалывая рисованные цветы. От горлышка и до дна.
Еще немного, и рассыплется ваза пополам.
Наверное, следует замолчать, но Кэри устала притворяться. И вазу поднимает, сжимает, в тщетной попытке остановить неизбежное. Глина хрустит, и трещина расползается быстрее.
– Наверное, я сама виновата. Ты изначально был со мной предельно откровенен. Но мне казалось, что я могу стать не только другом. Я хотела… Дита просила тебя не торопить. Набраться терпения.
Слушает. Если бы прервал, словом ли, жестом, Кэри замолчала бы. А он стоял, скрестив руки, смотрел сверху вниз, хмурый раздраженный и… виноватый?
– И я ждала. Целый год ждала, пока ты наконец заметишь… дура, да?
Ваза разваливается на две половинки.
– Я делала все, чтобы понравиться тебе, разве что в постель не забралась. Думала… честно, думала. Но побоялась, что ты меня прогонишь. Этого я бы точно не пережила.
Горло дерет, не то от ночных слез, не то от простуды. В доме часты сквозняки, и, наверное, простудиться легко… конечно же в этом дело. И горячее молоко спасет.
Горячее молоко и толика меда – хорошее лекарство от бед.
– Всякий раз, стоило мне подойти чуть ближе, как ты находил предлог, чтобы отступить. Почему? Хотя теперь я понимаю почему.
Слова в пустоту. В мертвенную тишину, которую и дом опасается нарушить. Он следит за Кэри, с насмешкою ли, с презрением, с надеждой, цепляясь за нее, последнее имя на родовом гобелене.
Пыталась убежать? Бежать больше некуда.
– Ты обвинял меня в том, чего я не делала… а стоило появиться ей, и ты ее простил.
– Нет.
– Я видела вас…
– Я помог ей спуститься и только.
Хорошее воспитание. Его растреклятое хорошее воспитание, от которого никуда не деться. Манеры. Вежливость.
– Знаешь, вчера я поняла, насколько смешно выгляжу, пытаясь угнаться за тобой… – Ваза в руках рассыпалась, падала песком сквозь стиснутые пальцы, красно-белой трухой. – Не хочу больше. Не буду. Я хотела обратиться к Королю…
– Зачем?
– Чтобы признал наш брак недействительным…
Губа дернулась, обнажая клыки.
– Но потом подумала, что в этом нет нужды. Ты прав… мы будем жить как принято. Каждый за себя. Я не стану мешать тебе. Ты не станешь мешать мне. Идеальный брак.
– И что ты собираешься делать? – низкий рокочущий голос.
Воротничок трещит, темный пиджак расходится по швам, пусть Брокк и пытается сдержать превращение.
– Для начала приведу дом в порядок…
Он спрашивал вовсе не о доме. И Кэри, не сводя взгляда – бледные глаза, воспаленные, – отвечает:
– Найду кого-нибудь, кто не будет настолько ко мне безразличен.
Живое железо рвануло, выворачивая Брокка наизнанку, с хрустом разорвалась ткань.
Пес был… страшен.
И красив.
Он возвышался, вздыбив гриву из тонких четырехгранных игл, а тусклое зимнее солнце рисовало на серебряной чешуе узоры.
Кэри протянула руку, и пес шагнул.
Попытался.
Он покачнулся и взвыл, поджимая под брюхо короткую, изуродованную лапу. Металлические пальцы человеческой руки, нелепые в этом обличье, судорожно дернулись, точно пес пытался уцепиться за воздух. Он начал заваливаться набок и все же устоял.