Марту, которая сражается с очередным шарфом, непомерно широким и длинным.
Супругу Освальда, послушно собирающую ветви остролиста и можжевельника. На черных ее юбках позолоченные ленты смотрятся неуместным украшением, и Таннис знает – будь воля этой женщины, ленты отправились бы в камин, а следом за ними – ветви можжевельника.
И колючий остролист.
Делать венки Таннис умеет. И сгибает тонкие прутья, перевивает медной проволокой и теми же золотистыми лентами. Вывязывает банты. Крепит золоченые шишки…
…свечи.
– У тебя замечательно получается, деточка, – цокает языком Марта, и Ульне, обернувшись, одаривает кивком, надо полагать, одобряет.
Супруга Освальда кривится, и когда обе старухи отворачиваются, наклоняется к Таннис и шипит:
– Мой муж меня любит!
Ей так хочется в это верить.
Таннис молчит.
– Он знает, что я не способна подарить ему ребенка. – На ее бледном лице появляется обиженная гримаса. – Я слишком больна… опасно…
…он врет ей, как некогда врал Таннис. Сливами, платьем, косичками… заботой, которую она полагала искренней. И наверное, она была искренней, вот только когда Освальду понадобилось уйти, он ушел и не оглянулся.
– Мне приходится терпеть тебя… – Недоделанный венок выпадает из рук женщины, и ветви рассыпаются, а можжевельник теряет черные ягоды. – Но когда-нибудь твой ребенок меня назовет мамой …
Таннис закрывает глаза.
Ненависть заразна, и тянет воткнуть в глаз женщины ветку… остролиста.
Или можжевельника.
– Леди, – старик в напудренном парике возник из-за ширмы, и при его появлении замерла престарелая горничная, – вас хотят видеть.
Он обращался к Таннис. И смотрел на Таннис. А глаза были пустыми, как и у всех в этом доме, стеклянными, точно, теми стеклянными, которые продавались в лавках цирюльников по полдюжины за шиллинг…
– Он любит меня, – прошипела вслед супруга Освальда, завязывая ленту узлом, не замечая израненных остролистом пальцев.
Любит?
Он способен любить?
Таннис думала об этом, глядя в бледное лицо человека, которого, оказывается, никогда-то не знала. Он же смотрел на нее… в руках держал перо, и кончик его касался блеклых губ.
– Садись, Таннис.
Низкое кресло, жесткое. И древняя подушечка не делает его мягче. У кресла изогнутая спинка, на которую не получается опереться, и Таннис приходится держать спину прямо.
– Я доволен тобой.
Между ними – широкий стол.
Бумаги. И шар стеклянный, из тех, которыми пользуются шарлатанки на ярмарках. Но они заполняют шары пророческим дымом, этот же – пустой. Тонкое стекло испещрено медными узорами.
– И рад, что нам удалось достигнуть взаимопонимания.
– И я… рада.
Рисованная улыбка. Чужой голос.
Старый канделябр на семь свечей, а горят – лишь четыре… детская загадка. Сколько свечей осталось? Кейрен такие любил, логику развивают, так он говорил.
А Таннис злилась: поначалу у нее не выходило найти правильный ответ.
– Надеюсь, тебе нравится здесь?
Забавный вопрос. Нравится ли безумцам лечебница? И заключенным тюрьма? Нравится ли медленно терять рассудок среди пыли и ненависти?
– Да. – Таннис смотрела на свечи. – Все очень… дружелюбны.
Он улыбнулся. А улыбка прежней осталась, и на миг полыхнула надежда, что Войтех рассмеется, сбросит чужую маску и скажет:
– Обманули дурачка на четыре кулачка… дурочка ты, Таннис, если поверила…
Как есть дурочка, круглая, если продолжает надеяться на чудо. Не засмеется, и улыбку убрал, руку протянул, отодвинув с пути канделябр. И свет свечей преломился в выпуклых боках стеклянного шара.
– На мою супругу не обращай внимания. Женская ревность…
– Конечно.
– Таннис, я не причиню тебе вреда, – сказал Освальд, поднимаясь. – Да, я хочу тобой воспользоваться, и это может выглядеть циничным… и грубым…
Он ступал медленно, и некогда роскошный ковер скрадывал шаги.
– Однако я честен с тобой.
– И ты меня отпустишь?
– Мы оба знаем, что нет. Но я оставлю тебе жизнь. – Освальд остановился за креслом, и руки его легли на виски. Таннис замерла.
Ледяные влажные пальцы. А если они проберутся в мысли, в те мысли, которые она очень тщательно скрывает?
– Более того, я постараюсь сделать так, чтобы жизнь эта была приятна…
Пальцы подслушивали пульс.
– Ты очень красивая женщина, Таннис… сильная… умная…
Шепот завораживал, уговаривая поверить пальцам, выдать сокровенное.
– Таких немного… я знаю…
Он рвал фразы на слова. Таннис молчала.
– Я не отдам тебя Гренту, обещаю. И сделаю так, что он будет служить тебе верно, как пес…
…который по знаку хозяина перервет ей горло?
– Тебе ведь нравятся псы, Таннис?
Пальцы убрались, но след от прикосновения, холодный, липкий, остался.
– Или дело в одном, конкретном… – Освальд развернул кресло.
Он силен. И зол, но злость скрывает. Только Таннис хорошо его изучила. Левый уголок губы чуть приподнят, и усмешка получается кривоватой. Глаза прищурены. Пальцы упираются в широкий подбородок.
– Оставь его.
– Я бы оставил. – Он смотрит пристально, и Таннис приходится держаться.
Держать лицо. А она никогда не умела держать лицо, и в карты Кейрен всегда ее обыгрывал. Говорил, что эмоции выдают…
– Видишь ли, малявка. – Освальд опирался на край стола. – Твой четвероногий друг все никак не угомонится. Он развил слишком уж бурную деятельность…
Ищет?
Не поверил?
И радость погасла. Нельзя позволить ему найти, потому что… и псы умирают.
– Ты ведь понимаешь, насколько это мешает мне? – Освальд скрестил руки на груди, и вялые бледные пальцы поглаживали черную ткань домашней куртки. Ему к лицу черное…
– Ты сказал, что не тронешь его!
– Не трону. Постараюсь не тронуть, – кивнул Освальд. – Честно говоря, мне и самому сейчас невыгодна его смерть. Все-таки следователь… и род сильный… когда ты успела связаться с таким-то, Таннис?
– Какая разница?
– Ты права, никакой. Итак, о чем мы? – Он покачнулся, едва не задев локтем канделябр. – О том, что твоего щенка надо успокоить. Поэтому завтра мы идем в театр.
– Мы?
– Мы, Таннис. Я и ты… там, насколько я знаю, щенок появится. И ты постараешься донести до него, что нашла себе нового… друга.