– Никаких дождей! – обещал папа, избавляясь от насквозь промокшей одежды, стоя на коврике у двери в комнату. Дальше проходить не разрешалось. «Не хватало еще в доме сырости и грязи!» Ирочка улыбалась. Она тоже не любила дождь – он заливал песочницу, и приходилось два дня кататься на скрипучих качелях или ездить с железной, но почему-то совсем не скользкой горки. А девочке нравилось делать куличи.
– Никаких очередей! – Бабушка валилась на табуретку, вытаскивая из ридикюля (счастье, что Ирочку не просили выговорить это слово) веер, и принималась энергично обмахиваться, придыхая в такт этим взмахам: «Карпа… живого… завезли. Фаршировку… затеяла… блаженная. Два часа… проваландалась… кончился. Что ужинать… станем? Не знаю».
– Не думал, Раиса Яковлевна, – откликался папа, – что вам свойствен интерес к хокку.
– А вы, молодой человек, – в тон отвечала бабушка, откладывая веер, – многого обо мне еще не знаете.
– Боюсь предположить, что бы это могло быть.
– Не умничай! Лучше сходи в магазин, купи колбасы, хотя бы ливерной, или селедки для форшмака. Мои конечности уже не ходят.
Папа не спорил, послушно отправлялся в универсам. Ирочка, если бы не была такой маленькой, тоже побежала бы. Уж очень внушительно бабулечка махала веером и делала театральные акценты на словах «форшмак» и «конечности», произнося последнее через «э».
– Никаких соседей, – мечтательно тянула мама, а дочь расстраивалась.
Соседи ей нравились. И шумные, веселые Фащуки: дядя Толя и тетя Тома и их дети: Мишка и Машка. Машка давала ей покачать куклу, а Мишка останавливал перед ней самокат, на котором гонял по коридору к неудовольствию (и молчаливому, и не слишком) остальных. Ирочка мотала головой. На самокате рановато – маленькая еще. Но доброта мальчика нравилась, а еще больше щедрость его мамы, кладущей ей в кармашек шоколадную (верный бабушкин обморок!) конфету. На губах у малышки цвела улыбка, а на щеках (О боже! Отчего на сей раз?) – диатез.
Нравилась и пожилая, немного чудаковатая Наталья Павловна, занимавшая самую маленькую комнату в квартире, в которой, кроме нее, умудрился поместиться рояль. Не пианино, а именно рояль, на котором она ела и под которым спала на узенькой раскладушке. Наталья Павловна была, как пренебрежительно говорила бабушка, «музыкантшей». Бабулечка музыку любила, а точнее, уважала, и не что-нибудь легонькое, типа «Малиновки заслыша голосок», что ставили Фащуки, а серьезные произведения Рахманинова и Шостаковича. Вот они, с ее точки зрения, были музыкантами, а те, кто дома бренчит да в музыкальных школах, – это так – «несостоявшиеся».
– Без таких несостоявшихся не случилось бы ни Рахманинова, ни Шостаковича, – замечал папа. Но бабулечка его игнорировала. Ничто не могло поколебать ее убежденности и уверенности, что преподавателю музыкальной школы уместнее играть на фортепиано, а не спать под роялем.
А внучке валяться под роялем нравилось. Она сворачивалась клубочком на раскладушке и слушала, как Наталья Павловна «разговаривает», по ее же словам, с инструментом.
– Даром что немая, – сокрушалась бабушка, – так еще и глухая девчонка станет.
– Она не немая! – тут же шепотом взвивался папа.
Малышка этих споров не слышала, гостила на раскладушке и не мечтала играть так же красиво. Ее, скорее, пугала подобная перспектива. У Натальи Павловны были страшные, крючковатые пальцы – обычный артрит, уже не позволяющий правильно держать мелодию и соблюдать темп. Но ребенку представлялось, что у всех пианистов должны быть именно такие руки, поэтому разговоры о том, что когда-нибудь и она отправится в музыкальную школу («Ребенок в правильной еврейской семье просто обязан играть на скрипке!»), внушали ужас. От скрипки не только пальцы, но и шея окриветь может. Слушать музыку гораздо интереснее, чем исполнять. Рахманинов с Шостаковичем впечатляли, но соседка с ее замедленным, убаюкивающим ритмом даже в маршах нравилась больше. Ирочке казалось, что она качается на раскладушке, как на волнах, а неторопливая мелодия уносит ее в ту чудесную страну, о которой с таким упоением мечтают родители и бабулечка. Девочка мало что понимала тогда, но была уверена, что в далеком, прекрасном мире не может быть менее уютно и спокойно, чем на продавленной раскладушке.
На раскладушке этой, кстати, Ирочка частенько засыпала. Аскетичные условия Натальи Павловны с отсутствием даже необходимой мебели казались гораздо комфортнее, чем собственная большая комната, в которой умудрялись помещаться два шкафа, комод, обеденный стол, который на ночь покидал привычное место и переезжал к окну, раскладной родительский диван, бабушкина кровать с ширмой, Ирочкина кроватка и ящик с игрушками. По ночам малышка иногда просыпалась и слышала бабушкин храп, папин возмущенный шепот о том, что «уснуть невозможно», и мамины обещания подарить ему беруши – слово непонятное, но красивое. Время шло, мама ничего не дарила, и ценность загадочных берушей в Ирочкином сознании возрастала. Один раз на очередное папино: «Вот дадут разрешение, и тогда…» – она (тогда уже заговорившая, наконец) сказала:
– И тогда у тебя будут беруши.
– Что? – Папа недоуменно вскинул брови, потом расхохотался и, бросив красноречивый взгляд на тещу, заметил: – Вот как раз нет. Там, надеюсь, они не понадобятся.
Страна, в которой человеку не нужны даже беруши, сразу сделалась в тысячу раз чудесней. Но это чуть позже.
А раньше в их комнате был храп, папин шепот и тихий, какой-то грустный мамин смех. У «музыкантши» была только музыка. И когда не нужны были ни куклы, ни конфеты, девочка ею наслаждалась.
Еще она любила сказки. За ними ходила к деду Мирону. О нем даже бабушка отзывалась в несвойственной ей уважительной манере.
– Ветеран! – Конечно же через два «э», упрочив слово энергичным кивком.
У того были густые усы, деревянная палка вместо левой ноги и новый анекдот каждый день. Их малышка не понимала, но взрослые смеялись от души, что, конечно, делало и без того привлекательную фигуру Мирона Ильича еще интереснее в глазах ребенка. Сказки тоже были забавные: не про Репку или Курочку Рябу, что рассказывали в Ирочкиной комнате, а про винтовку Аришу, пулеметчицу Глашу да санитарку Танечку, которые всякий раз находили способ обмануть то серого волка, то неуклюжего мишку, а то и над самим злым фрицем посмеяться. Фриц представлялся чудищем с рогами и длинным хвостом. Став взрослой, девочка поняла, что была не так уж не права, ибо нет на свете зла хуже фашизма. Домашние эту истину и тогда отлично понимали, а потому проявляли к Мирону Ильичу всяческое почтение, а папа даже позволял себе шептать, что «если и будет о ком горевать на чужбине, так только о Мироне».
– А Лейсманы? – картавила Ирочка.
– Рейзманы? – Папа прижимал указательный палец к губам и шептал еще тише: – Так они первыми там окажутся.
Рейзманы занимали в квартире целых три комнаты – их было много. Родители – Исаак Львович и Фира Наумовна. Дети: пятнадцатилетний Борька, двадцатилетний Венька и Викуля, возраст которой приближался к тридцати. У нее было трое детей: семилетние близнецы Илька и Вилька, дружившие с детишками Фащуков, и Ирочкин ровесник – карапуз Минька. Семья малышке нравилась, за исключением разве что самого младшего сына старшей сестры, хотя тот ничего плохого не делал: игрушек не отбирал, не толкался и вообще не особенно замечал девочку. Он хвостом ходил за мамой, буквально держась за ее юбку, и хныкал, стоило ей оставить сынулю хотя бы на секунду. Ирочке, проявлявшей самостоятельность буквально с пеленок, такое поведение интуитивно не нравилось. А потому, когда собирались вместе с Рейзманами на Новый год или на очередные именины и папа, щелкая Миньку по носу (тот, естественно, разражался плачем), говорил: «Жених», поглядывая в сторону дочери, девочка пугалась, сначала неизвестно чего, а потом и вполне конкретно этого. То, что из него не получится путного мужа, уяснила довольно рано – лет в шесть. Мальчик был классическим еврейским сыном в самом плохом смысле этого слова: он не просто любил мать, а не замечал никого вокруг, кроме нее. Ну и прекрасно. Зачем же конкурировать с такой преданной любовью. Тетя Вика, кстати, тоже ей нравилась, но не до такой степени. В общем, Миньку Ирочка сторонилась, но потом перестала, когда выяснилось, что уезжать собираются только старшие Рейзманы с сыновьями, Викуля с семьей оставалась в Москве.