Он сидел с таким несчастным, с таким убитым и грустным видом, что казалось, будто его крупное, мясистое лицо вдруг стало лицом того мальчугана, каким Бувилль был полвека назад. Папа почувствовал к нему жалость.
– Успокойтесь, Бувилль, – проговорил он, склонясь к нему и кладя ему руку на плечо. – И не упрекайте себя за то, что поступили плохо. Бог возложил на вас слишком тяжелую для вас задачу. Беру вашу тайну на себя. Будущее покажет, правильно ли вы поступили! Вы хотели спасти жизнь, которую вам доверили в силу вашего положения, и вы ее спасли. А сколько бы других жизней вы поставили под угрозу, выдай вы эту тайну!
– О! Святейший отец, теперь я спокоен! – сказал бывший камергер. – Но что станется с малолетним королем, которого мы спрятали? Что с ним делать?
– Ждите, и пусть все идет по-прежнему. Я подумаю и дам вам знать. Идите с миром, Бувилль… Что же касается его высочества Валуа, то пусть берет свои сто тысяч ливров, но ни флорина больше. Скажите, чтобы он оставил меня в покое со своим крестовым походом и договорился с Англией.
Бувилль опустился на одно колено, порывисто поднес руку папы к губам, потом поднялся и, пятясь, пошел к двери, так как решил, что аудиенция окончена.
Но папа жестом вновь позвал его.
– А отпущение грехов? Разве вы не хотите его получить?
Оставшись один, папа Иоанн мелкими скользящими шажками стал расхаживать по своему кабинету. В щели под дверьми врывался ветер с Роны и жалобно завывал в красивых покоях нового замка. В клетке щебетали попугайчики. Головни в жаровне, стоявшей в углу, подернулись золой. Пожалуй, впервые со времени своего избрания Иоанн XXII сталкивался со столь сложной проблемой. Подлинным королем Франции оказался неизвестный ребенок, спрятанный от людей в затерянном замке. Только два человека, вернее отныне уже три, посвящены в эту тайну. Страх мешал двум первым заговорить. А что должен делать он сам, зная эту тайну, теперь, когда два сменившихся на французском троне короля, два короля, должным образом коронованные и помазанные на царство, оказались на самом деле узурпаторами? Да! Серьезное дело, почти такое же, как отлучение от церкви германского императора. На чью сторону стать? Открыть всю эту историю? Но это значило бы ввергнуть Францию, а вслед за ней и часть Европы, в самый ужасный династический беспорядок и, кроме того, посеять семена войны!
И еще одно чувство побуждало его хранить молчание – чувство, связанное с памятью короля Филиппа Длинного. Иоанн XXII искренне, любил этого юношу и помогал ему всем, чем мог. Более того, это был единственный монарх, которым он когда-либо восхищался и к которому питал чувство признательности. Очернить память покойного значило одновременно набросить тень на самого себя, без Филиппа Длинного никогда бы ему не стать папой. И этот столь дорогой ему Филипп оказался преступником, во всяком случае сообщником преступницы. Но пристало ли ему, папе Иоанну, ему, Жаку Дюэзу, бросать в Филиппа камень, когда он сам путем всевозможных махинаций и плутней получил пурпурную мантию и тиару? И если бы для того, чтобы добиться избрания, ему пришлось совершить убийство…
«О всевышний господь, благодарю тебя за то, что ты избавил меня от искушения сего… Но так ли уж правильно было возложить на меня заботу о созданиях твоих?.. А если кормилица проговорится, что тогда будет? Разве можно доверять женскому языку! Как был бы я счастлив, боже, если бы ты просветил меня! Я отпустил грехи Бувиллю, но мне теперь замаливать их».
Он преклонил колена на зеленую подушечку, лежавшую на скамейке для молитвы, и долго оставался в таком положении, упершись лбом в сложенные ладони.
Глава III
Дорога в Париж
Как звонко цокали подковы лошадей по французским дорогам! Какой радостной музыкой отдавался скрип гравия! А как легко дышалось этим солнечным утром! Казалось, будто даже воздух, напоенный чудесным ароматом, имел какой-то удивительно приятный вкус! Почки начали распускаться, и маленькие зеленые листочки, нежные и еще морщинистые, как бы лаская, касались лиц путешественников. Ярко-зеленая трава, покрывавшая дорожные откосы и луга Иль-де-Франса, была, конечно, не столь пышной и густой, как в Англии, но на королеву Изабеллу от этой зелени повеяло свободой и надеждой!
Грива белого иноходца колыхалась в такт рыси. На расстоянии нескольких туазов от скакуна следовали носилки, запряженные парой мулов. Но королева была слишком счастлива, слишком сильно сжигало ее нетерпение, чтобы сидеть в этой мерно покачивающейся клетке. Она предпочла сесть на своего иноходца, которого то и дело подгоняла хлыстом; с какой бы радостью она перепрыгнула через живую изгородь и пустила коня галопом по зеленым пастбищам!
По дороге их кортеж останавливался в Булони, где пятнадцать лет назад она венчалась в церкви пресвятой Богородицы, затем в Монтрее, Аллевиле и Бове. Предыдущую ночь она провела в королевском замке в Мобюиссоне, близ Поптуаза, где в последний раз видела своего покойного отца Филиппа Красивого. Путешествие ее походило на паломничество в прошлое. Ей казалось, что она шаг за шагом проделывала обратный путь к дням своей юности, чтобы, зачеркнув пятнадцать потерянных лет, вступить на новую дорогу.
– Ваш брат Карл так тосковал по ней и так колебался в выборе новой супруги, что, несомненно, простил бы ее, – сказал Робер Артуа, ехавший рядом с королевой, – и она бы теперь была нашей королевой.
О ком это говорил Робер? Ах да, о Бланке Бургундской. На эти воспоминания навел его Мобюиссон, куда только что прибыла для встречи путешественницы кавалькада в составе Анри де Сюлли, Жана де Руа, графа Кентского, лорда Мортимера, самого Робера Артуа и целой толпы сеньоров. Как радостно было Изабелле вновь почувствовать, что с ней обращаются как с королевой!
– По-моему, Карл и впрямь втайне наслаждался своим положением рогоносца, – продолжал Робер. – К несчастью, или, вернее, к счастью, милейшая Бланка за год до того, как Карл венчался на царство, забеременела в темнице от тюремного смотрителя! Вы ведь знаете, что в лоне дочек Маго горел такой огонь, что от него в пяти шагах могла воспламениться пакля.
Гигант скакал с левой, солнечной стороны, и тень от его исполинской фигуры, восседавшей на огромном першероне в яблоках, накрыла королеву. А королева, подгоняя своего иноходца, старалась вырваться на солнце. Робер говорил, говорил без умолку; окрыленный радостной встречей, он бесцеремонно распустил язык и вел разговор в обычной для него развязной манере; в то же время он с первых же шагов постарался восстановить узы родства и старой дружбы. Изабелла не видела его одиннадцать лет; она нашла, что он изменился меньше, чем можно было ожидать. Голос оставался все тем же, да и от разгоряченного ездой кузена исходил знакомый запах любителя дичины, который подхватывали и доносили до нее порывы ветра. Руки у него поросли до самых ногтей рыжей шерстью; во взгляде сверкала злоба, даже когда он старался смотреть на собеседника любезно, а толстое брюхо нависало над поясом, будто Робер проглотил колокол. Но в голосе и жестах ощущалась непритворная самоуверенность, столь свойственная его натуре; складки, идущие по обе стороны рта, глубоко врезались в жирные щеки.