– Сейчас королева в Йоркшире, где путешествует король. Кстати, это облегчило наше предприятие. Ваша супруга (епископ выделил голосом это слово), ваша супруга вчера передала мне оттуда последние новости.
Мортимер почувствовал, что краснеет, и возблагодарил темноту, скрывшую его смятение. Он побеспокоился о королеве раньше, чем о своих родных и о своей собственной жене. И почему, спрашивая о ней, он понизил голос? Не означало ли это, что все полтора года в заточении он думал лишь о королеве Изабелле?
– Королева желает вам всяческого добра, – продолжал епископ. – Это она вручила мне из своего ларца, – кстати, из полупустого ларца, который наши добрые друзья Диспенсеры великодушно соглашаются оставлять ей, – деньги, а я вручу их вам, чтобы вы могли жить во Франции. Все же остальное – то, что положено Элспею, брадобрею, плата за лошадей и ожидающий вас корабль, – все это оплатила моя епархия.
Он положил свою руку на руку беглеца.
– Да вы промокли! – воскликнул он.
– Пустяки! – проговорил Мортимер. – Воздух свободы быстро высушит меня.
Он поднялся, снял камзол и рубашку и стоял теперь в лодке с обнаженным торсом. У него было красивое, крепкое тело, мощные плечи и длинная мускулистая спина; в заточении он похудел, но тем не менее от него по-прежнему веяло силой. Только что взошедшая луна заливала его серебристым светом, обрисовывая мускулы на груди.
– Сообщница влюбленных, недруг беглецов, – сказал епископ, показывая на луну. – Мы удачно проскочили.
Роджер Мортимер чувствовал, как по его коже и мокрым волосам струился ночной ветерок, напоенный влагой и ароматом трав. Темза, плоская и черная, бежала вдоль лодки, а весла вздымали фонтаны сверкающих брызг. Приближался противоположный берег. Барон обернулся, чтобы взглянуть последний раз на Тауэр, высокий, непомерно огромный, вздымающийся над крепостными стенами, рвами и насыпями. «Из Тауэра не бегут…» Он был первым узником, которому удалось совершить побег из Тауэра; он понимал все значение своего поступка, понимал, что бросает вызов могуществу королей.
Позади, в ночи, вырисовывался уснувший город. Вдоль обоих берегов до большого Торгового моста, охраняемого высокими башнями, медленно покачивался лес мачт. Это стояли на якоре корабли Лондонской Ганзы, Тевтонской Ганзы, Парижской Ганзы морской торговли. Корабли со всей Европы, которые привозили полотна из Брюгге, медь, деготь, вар, кожи, вина из Сентонжи и Аквитании, сушеную рыбу, а вывозили во Фландрию, в Руан, в Бордо, в Лиссабон хлеб, кожи, олово, сыры и особенно шерсть, лучшую в мире шерсть английских овец. Среди кораблей своей формой и обильной позолотой выделялись большие венецианские галеры.
Но Роджер Мортимер Вигморский уже думал о Франции. Сначала он попросит убежища в Артуа, у своего кузена Жана де Фиенна, сына брата его матери… И он широко распростер руки жестом свободного человека.
А епископ Орлетон, сожалевший, что не родился ни красавцем, ни сеньором, не без зависти смотрел на это крупное, уверенное в движениях тело, точно напрягшееся перед прыжком, на этот высокий, словно литой торс, на этот гордый подбородок и жесткие вьющиеся волосы человека, который увозит с собой в изгнание судьбу Англии.
Глава II
Поруганная королева
Подушечка из красного бархата, на которую королева Изабелла ставила свои узкие ступни, была протерта до ниток основы; золотые кисточки на четырех ее углах потускнели; французские лилии и английские львы, вышитые на ткани, обтрепались. Но к чему менять подушку, к чему заказывать другую, если новая сразу же попадет под вышитые жемчугом туфли Хьюга Диспенсера – любимца короля! Королева смотрела на эту старую подушечку, знакомую с плитами всех замков королевства, – несколько месяцев в Дорсете, затем в Норфолке, прошлую зиму в Уорвике, а это лето в Йоркшире, всякий раз не более трех дней на одном месте. Менее недели назад, первого августа, двор находился в Коуике; вчера остановились в Эзерике; сегодня почти по-лагерному расположились в приорстве Киркхейм; а послезавтра, возможно, отправятся в Локтон или Пикеринг. Несколько пыльных драпировок, погнутую посуду, поношенные платья – весь багаж королевы Изабеллы – снова свалят в дорожные сундуки; кровать с пологом разберут, а потом ее вновь соберут в другом месте, да и сама кровать от частых перевозок, того гляди, развалится, и на эту кровать королева укладывала с собой то свою придворную даму Джейн Мортимер, то своего старшего сына, принца Эдуарда, ибо боялась, что ее убьют, если она останется одна. Не осмелятся же Диспенсеры заколоть ее на глазах наследного принца… И продолжалось путешествие по королевству, по зеленым его полям и грустным замкам.
Эдуарду II хотелось показать себя самым ничтожным своим вассалам; он воображал, что, останавливаясь у них, оказывает им честь и с помощью дружеских слов приобретет в их лице верных союзников против шотландцев и уэльской партии; но в действительности он выгадал бы куда больше, если бы не показывался на людях. В каждом его движении чувствовалась какая-то развинченность и вялость; та чрезмерная легкость, с какой он толковал о государственных делах и какая, по его мнению, являлась признаком истинно королевской безмятежности, оскорбляла сеньоров, аббатов и именитых горожан, приходивших поведать ему о местных нуждах; его подчеркнутая интимность со своим всемогущим камергером, чью руку он нежно поглаживал даже на заседаниях Совета и во время мессы, его резкий смех, щедроты, которыми он ни с того ни с сего осыпал какого-нибудь писца либо конюшего, подтверждали скандальные слухи, доходившие до самых отдаленных уголков графств, где мужья, конечно, так же как и повсюду, изменяли своим женам, но изменяли с женщинами; и то, о чем до его приезда говорили лишь шепотом, после его отъезда говорили во весь голос. Достаточно было появиться этому светлобородому венценосному красавцу, столь слабому духом, и сразу же от королевского престижа и величия не оставалось и следа. А окружавшие Эдуарда II алчные куртизаны навлекали на него еще большую ненависть.
Всеми забытая Изабелла присутствовала при этом позоре, не в силах помешать падению королевскою престижа. Противоречивые чувства терзали ее; с одной стороны, Изабелла, истая дочь Капетингов, получившая от них в наследство царственный нрав, не могла без возмущения и муки видеть, как год за годом падает престиж королевской власти; но, с другой стороны, поруганная, оскорбленная, живущая в постоянном страхе супруга короля радовалась в глубине души каждому новому врагу короны. Она не понимала, как могла она раньше любить, или хотя бы делать вид, что любит, столь презренное существо, обращавшееся с ней как с последней служанкой. Зачем от нее требуют участия в этих поездках, зачем выставляют ее, поруганную королеву, напоказ всему королевству? Уж не считают ли король и его фаворит, что присутствие королевы обманет людей и придаст невинный характер их связи? Или, напротив, не хотят выпускать ее из-под своего наблюдения? С какой радостью она осталась бы в Лондоне, или Виндзоре, или даже в одном из тех замков, которые якобы были подарены ей и где она могла бы ждать счастливого поворота судьбы или хотя бы старости! И как жалела она о том, что Томас Ланкастер и Роджер Мортимер, эти могучие бароны, настоящие мужчины, не добились в прошлом году успеха во время поднятого ими мятежа…