Она вдруг была такая человеческая, слишком человеческая, то есть не человечная, а именно человеческая! Она вдруг появлялась на улицах Александрии в простых открытых носилках, одетая в простое, почти домашнее платье, и волосы убраны совсем небрежно... И была встревоженная обыкновенная женщина, взъерошенная, разволнованная. Была вся — несправедливость и тирания, какою и должна быть женщина, если хочет удержать подле себя мужчину! Искала своего Марка Антония, а все уже знали, что он провёл ночь в Ракотисе, переходя из одного низкопробного вертепа в другой, наливаясь дурным пивом и дешёвым пальмовым вином, целуя и обнимая полуголых уличниц... Все знали, что эти самые «тирания» и «несправедливость» — предметы по сути своей бессмертные! Но все вдруг жалели её, когда она — у подножья парадной дворцовой лестницы! — вдруг худенькая фигурка женская — кричала на него, кричала, что он ведёт себя гадко, гадко!.. А он — сероглазый, круглолицый мужчина — считал, что ничего такого страшно дурного он не совершил, и мотал добродушно головой, и дёргал правым плечом, и пошатывался, ещё пьяный, и улыбался ей добродушно. И вдруг обнимал её руками-лапами, такими неуклюжими спьяну, будто сминал в своих объятиях, и целовал мокрыми пьяными губами её лицо, руки, плечи... И поднимались, крепко обнявшись, по ступенькам... И Александрия любила их...
И он шлёпал босыми ногами по мозаичным полам большой купальни новой, состоящей из нескольких помещений, отмокал в холодной, почти ледяной воде, отсыпался, завтракал, вечером появлялся в зале среди этого кружка александрийских умников, тихо сиживал в дальнем углу, прислонившись спиной к настенному ковру, слушал... Она знала, что он смотрит на неё! Было чувство, что он любит её! Потому что ведь глупо думать, полагать, будто Египет что-то там завоюет, захватит, присоединит к себе, сделается соперником Рима!.. Мгновения чётких озарений показывали ей совершенно ясно: такого не будет, никогда! И по улыбке его глаз, на неё смотрящих, она понимала: и он знает! И потому любит её бескорыстно!.. Она любила любить его, любиться с ним в большом новом спальном покое, где стены были сплошь покрыты извилистым красно-пурпурным узором, а пол устлан сплошь коврами, тоже узорными и красно-пурпурными, и на мозаической столешнице круглого столика ожидали вино и лакомства, и широкое ложе сияло тугой узорной красно-пурпурной обтяжкой... И подушки, тугие, узорные, обтянутые красно-пурпурным шёлком брошены были в беспорядке на ковры... Они играли в эти разнообразные любовные телесные игры, сплетались голыми руками, ногами, телами, тёрлись друг о друга животами, грудью, кусались, смеялись, стонали... Потом, потом, потом она поняла, что беременна, и страшно — страшно! — обрадовалась. И сказала ему. И он тоже обрадовался, и в его поцелуях сделалось такое ребяческое чувство к ней, какая-то ребяческая благодарность, как будто она, взрослая женщина, обещала ему подарить игрушку, хорошую, забавную игрушку. И она поняла, совсем легко, лёгким и верным чутьём, что он всегда рад, то есть радуется, когда от него родятся дети!.. Начало беременности не принесло ей недомоганий. Напротив, она ощущала себя жадной до его ласк, ей хотелось телесных ласк. Она становилась на четвереньки, подставляла ему зад, хороший, круглый, женский зад. Хармиана давно говорила ей, что беременная женщина должна заниматься любовью телесной через жопу, чтобы не повредить зародышу... Теперь Маргарита испытывала какое-то нервическое, диковатое удовольствие от совокуплений; и вдруг понимала — опять же! — вдруг понимала, что ей в эти мгновения всё равно, как завершится её беременность — родами или выкидышем...
Она открыла ещё одну занятную чёрточку его натуры. Однажды она сидела и писала какой-то незначительный указ, касающийся выдачи жалованья, положенного писцам канцелярии главного городского рынка. Она часто бралась писать разного рода незначительные документы. Впрочем, она и сама понимала, что это вовсе и никакая не деятельность, а всего лишь иллюзия деятельности. Но она любила иногда, и даже и часто, предаваться этой иллюзии. По состоянию своего ума и по своей образованности она вполне могла бы, могла бы всерьёз увлечься государственными делами, но она не хотела всерьёз, она знала, что всерьёз писать все эти указы и приказы она не хочет, не хочет!.. Марк подошёл к ней сзади и заглянул через её плечо, посмотрел на её писание. Она подумала, что он хочет, чтобы она поскорее закончила писать, и она сказала, что сейчас закончит. Но он склонился, оперся ладонью о столешницу её рабочего стола и указал, вытянув палец, на одну описку. Это действительно была описка, и она исправила эту описку. Тогда он добродушно указал на погрешность слога. И это действительно оказалась погрешность слога. Он спросил дружески, можно ли ему сесть рядом с ней. Она позволила, он подвинул стул и сел. Он подсказал ей более точную стилистическую формулировку. Она похвалила его знание греческого языка. Он стал интересоваться, как она пишет, но его, казалось, вовсе не интересовало, что же она пишет — стихотворение или какое-нибудь незначительное распоряжение. Она иногда спорила, иногда охотно принимала его поправки, он любил редактировать, ему явно нравилось чувствовать себя знатоком греческого литературного языка и хорошим стилистом! Только свой тайный дневник она никогда не показывала ему, и никому!.. Она сначала немного побаивалась, что он захочет входить в государственные дела, в эту сферу действий Максима, но, к счастью, Марк Антоний интересовался именно стилем, возможностью стилистической редактуры, а вовсе не сутью текстов...
Антоний и Клеопатра не строили никаких планов. Она понимала, что они — каждый! — не строят никаких планов. Она вдруг спросила его:
— А что, ведь хорошо жить, попросту жить?!..
Он охотно ответил, что да, хорошо. А вскоре после этого разговора пришло письмо от Октавиана, совершенно дружеское. Октавиан предлагал Антонию, называя его одним из триумвиров, отплыть к Мисенскому мысу для исполнения одного важного дела. Антоний спокойно показал Клеопатре это послание и сказал, что должен собираться. Вышла размолвка. Она сама заметила за собой, что в последнее время частенько повышает голос. Но это возможно было приписать возбуждению нервов вследствие беременности. И сейчас она закричала в ответ на его спокойный тон, что он, конечно же, сам писал Октавиану, сам просил прислать такое письмо, потому что она, Маргарита, надоела ему и он уже давно задумал бросить её! Он принялся оправдываться серьёзно, и его серьёзные оправдания раздражали её ещё сильнее! Потому что она знала, что она возводит на него напраслину! Не надоела она ему! И не подстраивал он присылку письма!.. Но она понимала его. Она знала, что он мог бы всю свою жизнь провести подле неё, подле Фульвии, подле своей первой жены Антонии или ещё подле кого-нибудь, но всегда какие-нибудь происшествия, какие-нибудь призывы к действиям каким-нибудь отрывали его, уносили, уводили, увозили прочь! И он весь уносился прочь и обещал возвратиться, но ведь не может возвратиться древесный листок, унесённый ветром! А она не хотела терять его! И она знала, что он обещает искренно, что он всегда, каждой из них, обещает самое искреннее своё возвращение!.. И ничего нельзя было поделать! Эта ситуация не была в её власти, как, впрочем, и большая часть жизненных ситуаций!.. И она вдруг стала кричать, что Рим — самая несвободная на свете страна!..