Мессинг с тяжелым вздохом потер ладонями лицо и снял телефонную трубку.
– Добрый день, – произнес он. – Мессинг у аппарата. Пожалуйста, советское полпредство в Латвии, Лоренца.
Полномочный представитель Советского Союза в Латвии, тридцатисемилетний Иван Леопольдович Лоренц – худой, усатый, в строгом черном костюме, – сидел в большом кабинете, расположенном в здании полпредства на тихой рижской улице Антонияс, под портретом Ленина и работал с документами, которые ему подали на подпись. Один из телефонов на его столе тихо зазвонил.
– Лоренц, слушаю вас, – коротко сказал полпред, сняв трубку. – А, добрый день, Станислав Адамович… Хорошо все прошло, да? Ну и великолепно. Тогда мы вступаем в завершающую стадию… Я понял вас. Всего доброго, вам тоже удачи.
Полпред положил трубку и снял трубку другого аппарата.
– Ланге? – произнес он. – Это Лоренц. По Балтийской Военной Лиге – все. Исполните и доложите мне.
Он положил трубку и снова углубился в чтение бумаг.
Положил трубку в своем ленинградском кабинете и Мессинг. Завел руки за спину, с наслаждением потягиваясь, и улыбнулся. Операция «Аврора» была завершена.
Не зря в свое время Иностранный Отдел ОГПУ сделал все возможное, чтобы провести на пост главы Балтийской Военной Лиги генерала Покровского – человека, оставившего в Советской России обожаемых жену и дочь. Связь с ним держал Карлис Ланге, формально занимавший должность секретаря военного атташе СССР в Латвии, а фактически – глава советской резидентуры в Риге.
О «крючке», на котором сидел генерал, не знал никто в его окружении. Платой за предательство своих соратников стала для него возможность вернуться на родину, к семье. Причем Мессинг предоставил ему такую возможность далеко не сразу – сперва потомил в эмиграции, потерзал душу обещаниями, выбил из Покровского действительно стоящее дело, за раскрытие которого его, Мессинга, ожидала высокая награда. Предотвратить взрыв «Авроры» и покушение на вождей в день десятилетия революции – за это много чего полагалось… Правда, некоторые нюансы он все же не сумел предусмотреть, но у него хватило влияния в ОГПУ, чтобы нейтрализовать возможные громы и молнии, направить их на «шестерок». А Покровский… что ж, собаке собачья смерть. Конечно, ни к какой семье его не пустят, жена и дочь генерала, жившие в бедности и забвении, даже не узнают о его судьбе… Возможно, Покровскими еще поиграют какое-то время, а возможно, и нет. Это уж как Иностранный отдел решит, это ведь их компетенция.
«Все-таки одно удовольствие – работать с этими завербованными беляками, – с улыбкой подумал Мессинг. – Потому что они до сих пор верят в химеры: слово чести, совесть, долг…»
Немного отдохнув, начальник областного отдела нажал на кнопку, вмонтированную в стол. На пороге появился охранник.
– Заводи, – кивнул ему Мессинг.
Через мгновение в кабинет втолкнули двух зверски избитых, окровавленных людей. В них только с большим трудом можно было узнать парня-спортсмена и помощника режиссера. Оба смотрели на Мессинга с ужасом.
– Ну здравствуйте, пособники мирового империализма Воронов Павел Иванович и Арнольдов Николай Павлович, – с усмешкой произнес Мессинг. – Будем говорить или нет?
На пустынной рижской улице Элизабетес на стоянке такси стоял бордовый «Пежо». За рулем сидел полковник Шептицкий в форменной тужурке и фуражке. Положив подбородок на скрещенные на руле руки, он думал обо всем, что произошло в последнее время.
А еще он испытывал громадную, всепоглощающую усталость. Такая усталость сваливалась на него только трижды…
Впервые он ощутил ее в июне восемнадцатого, в Киеве, когда поступал на службу в армию Украинской Державы – так тогда называлась страна, возглавлявшаяся Скоропадским. На Крещатике, в интендантстве, ему выдали новенькие погоны войскового старшины – чужие, нерусские, с ромбиками вместо звездочек… Вокруг все говорили по-украински, с портрета на стене смотрел гетман. Шептицкий знал, что в душе Скоропадский русофил, что вся эта «самостийная» шелуха для него не более чем ширма и что он ждет не дождется того, чтобы положить Украину к ногам законного российского монарха – если таковой объявится. И все же на душе было худо, даже хуже, чем в тот мартовский день, когда дивизия принимала на фронте присягу Временному правительству. Там хоть были свои, русские, а тут… черт знает что, немецкие оккупационные войска и хохлы. Но здесь не было большевиков, здесь было спокойно и никто не трогал офицеров – в отличие от России. Оттого и пришлось уезжать к Скоропадскому – спасло то, что родился Шептицкий в Одессе и, как уроженец Украины, легко получил в московском консульстве визу… Жену он вызвал к себе позже, когда устроился, получил первое жалованье. Платили у Скоропадского неплохо, хотя командовать было, в общем, некем – армия состояла практически из одних офицеров, большинство из которых были русскими и терпеть не могли «самостийщиков».
«Ничего, – сказал он себе тогда, вертя в руках новенькие погоны. – Это ненадолго. Все это – оперетка… Теперь главное – попасть к своим».
К своим удалось попасть через четыре месяца. Поезд, двое суток тащившийся от Киева до Одессы, Шептицкий тоже никогда не забудет. До сих пор стоит перед глазами купе, в которое набилось шестнадцать человек, и толпа пьяных австрийских солдат, убивавших на перроне своего офицера…
Второй раз такая усталость навалилась на него в октябре двадцатого, когда он со своим полком прикрывал отступление марковцев на Украине, под Александровском. Красные прижали их к берегу острова Хортица, к гранитным скалам, которые поднимались над Днепром на несколько десятков метров. Стреляя, Шептицкий время от времени оглядывался на реку – успели ли переправиться товарищи?.. Впрочем, словом «товарищи» тогда называли только большевиков. А когда красные – это были кавалеристы 2-й Конной армии Миронова, – пораженные яростью, с которой отбивались их атаки, на время отхлынули, оставив на склонах Хортицы десятки человеческих и конских трупов, и дали тем самым возможность переправиться горстке белых героев – тогда Шептицкий посмотрел вокруг и увидел мертвых друзей. Подполковник Атрощенко, капитан Тауберг, штабс-капитаны Маслов и Сивец, поручики фон Шмидт, Липский, Зозуля… Они лежали там, где застали их большевицкие пули, обнимая винтовки и пулеметы. Прибрежные скалы, вода Днепра рядом с ними были красны от крови. И усталость, навалившаяся тогда на Шептицкого, была огромной, безбрежной, как серое осеннее небо над рекой…
А в третий раз он ощутил такое же чувство через месяц, когда стоял на сером камне Ялтинского мола. Это был последний день, который он провел в России – 14 ноября 1920-го. Три дня назад скончалась его жена.
Горы, окружавшие Ялту, были затянуты серой плотной дымкой, сквозь которую иногда проглядывало бледное, скупое солнце. Море было темно-зеленым, почти летним на вид. Прибой лениво шлепал волной в бетон набережной – так же, как в мирное, довоенное время. И так же теребил ветер листья пальм, вытянувшихся в струнку вдоль линии берега. Только вот не было на этой набережной ни веселой фланирующей толпы, облаченной в белое, ни многочисленных кафе и ресторанов – все они свернули свою работу при первом известии о том, что красные прорвали фронт на Перекопе.