Встретил я ее на Оке и проводил, и, как перелетную птицу, потянуло меня на Север, где я бывал уже много раз, летом и осенью, а весною – никогда… Но я уже не мог, как в юности, ехать один, мерзнуть по ночам у костра и воображать себя канадским траппером – мне нужны были люди, виделись мне какие-то лесные кордоны, слышались задушевные разговоры до рассвета, и еще нужно мне было, чтобы кто-нибудь ехал со мной все дальше, дальше, чтобы я мог показать ему все, от чего у меня ныло сердце когда-то.
И тронулись в путь мы втроем.
Есть в прощании, в предотъездном волнении, в счастье перед дальней дорогой один миг, когда тебя, будто ножом, полоснет мысль…
И мы всё смотрели назад, стояли на вагонной площадке, плечом к плечу, напирая на проводницу, тянулись – глядели, как все прощальней и слабее машут нам с перрона, как уходят они от нас на какой-то срок нашей ничтожно короткой жизни. Потом вокзал скрылся, мимо пошли пакгаузы, пустые составы на запасных путях, будки, водокачки – и мы вернулись в купе. Удивительный, сложный и приятный запах встретил нас – все пахло, все заявляло о себе: и маслянистые стволы наших ружей в кожаных футлярах, завернутые еще в пятнистую от масла фланель, и новая кожа скрипучих патронташей, и пачки патронов, и сапоги, и егерское шерстяное белье в рюкзаках, и самые рюкзаки, пахнущие еще прошлыми дорогами, и дорогобужский сыр… Пока мы сидели первые минуты друг против друга, расстегнув рубашки, вытянув ноги, и глядели в окно – а еще светло было, наступал май тогда, самое начало мая, – души наши успели слетать на Север, вернулись на далекий уже перрон, покружили по Москве и опять вернулись к нам. Промелькнули за окном Загорск, Ростов, а купе все темнело, но ночь не наступала, и лица наши бледно светились, и сигареты возносились огоньками к нашим губам.
Наконец мы очнулись, зажгли настольную лампу, поглядели на свои рюкзаки и ружья и опять подумали об охоте, о Севере, но теперь уже с горячей тоской, и заговорили, и начались стихи, стихи обо всем, о том, что смеялись люди за стеной, а я глядел на эту стену с душой, как с девочкой больной, в руках, пустевших постепенно… Я не знал тогда еще, что начинается побег от чего-то, от кого-то, начинается сумасшествие, не знал, что целый месяц не придется мне спать по ночам.
Поезд покачивался, под полом мягко постукивало, проводники давно разнесли чай, а потом и стаканы собрали, по коридору сначала ходили, затем перестали, и радио замолчало, а тьма за окном была неполной какой-то, и когда я прислонялся к стеклу, заглядывая вперед, в ту сторону, куда мы ехали, – по далекому горизонту расплывалась глухая зеленоватость, и огни на станциях горели бледно.
Наговорившись, начитавшись, наслушавшись стихов, легли мы спать часа в три ночи, а в Вологду поезд пришел в шесть утра, и вот тогда-то я и понял, что началось для нас смещение дней и ночей.
Спотыкаясь, покачиваясь со сна под тяжестью рюкзаков и ружей, вышли мы один за другим из вагона – нас встречал вологодский писатель Иван П. Он показался мне почему-то испуганным. Наверное, потому, что ждал он меня одного, а приехали трое. Вокзал был бледен на рассвете, встречающих немного, утренний холодный ветерок катил бумажки по перрону, невыспавшиеся носильщики сипло переговаривались с проводниками. Мы вышли на пустую площадь перед вокзалом, такси не было, нас начало познабливать, дома вокруг площади выглядели спящими, и от их безмолвного вида еще сильнее захотелось спать.
Перебив сон крепким чаем, пошли мы бродить по Вологде, хотя зачем нам была Вологда? Зачем нам эти чужие площади, чужие улицы, чужие дворы? Нет, чувствовал я, что-то мы не так делаем, надо ехать куда-то дальше, но – куда ехать? Судьба…
Между тем весенняя интерлюдия разыгрывалась без нашего участия, высшие силы пришли в движение, приуготовляя нам награду впереди, а пока мы должны были пройти как бы некий искус, довольствуясь на первых порах малым.
И вот мы уже мчимся на такси по пригородному шоссе, вылезаем, идем в сторону от шоссе, к недалекой деревеньке, идем мокрыми лугами, вот уж и чибисы пронзительно кричат над нами, и меня уже волнует их прерывистый, извилистый полет.
Наскоро устроились мы в какой-то избушке, и хоть было далеко еще до тяги – распаковали свои ружья, набили патронташи, вышли из деревни и пошли опушками мимо крохотных озер, мимо болот, мимо наполовину съеденных прошлогодних стогов, и лес, налитой предвечерним светом, расступался, открывал нам все новые поляны, и сквозь его голые ветви, сквозь напряженные, тугие лозины кустов далеко было видно кругом, далеко во все стороны открывалась нам гулкая мокрая земля с рыжими клоками прошлогодней травы.
Трепетным звуком рассыпались со всех сторон камнем падающие с высоты бекасы, парами летали над лесом утки и опускались куда-то на невидимые озерца – будто проваливались.
Один из моих товарищей в первый раз был на охоте и учился стрелять. Он останавливался и начинал водить ружьем, отыскивая себе цель. Мы на всякий случай старались держаться подальше и несколько позади. Выбрав цель, он долго целился, зажмуривался, вздрагивал заранее, стрелял – ломкое эхо сыпалось по ближайшим опушкам. Потом, вихляясь в своих высоких сапогах, он бежал глядеть, куда попали дробины, и говорил страдальчески:
– Ребята, но это же ужасно, ужасно… Как вы можете убивать живое существо? Вы такие добрые – никогда не поверю! Нет, это ужасно, ужасно…
И дико схватывался за ружье, когда из-под ног его выпархивал жаворонок.
– Стой! Не стреляй! – вопили мы, разбегаясь в стороны.
Так, разговаривая о смысле охоты и останавливаясь в ожидании, когда товарищ наш стрельнет еще в один пень, мы шли, шли дальше и дальше, уже с замиранием сердца оглядывая полянки и прикидывая, удобно ли будет стоять на тяге и как видно во все стороны.
Но вот пробил некий таинственный час, и мы поняли, что пора становиться по местам. Я облюбовал себе большую поляну, походил по ней, выбирая самое удобное место, взглянул на небо, и мне показалось, что поляна хороша, хоть была она не лучше и не хуже других полян. Закурив, я поглядел сквозь лес, стараясь угадать, где станут мои товарищи. Ничего мне не было видно, хоть лес и был прозрачен, но я чувствовал по тишине, что оба стоят уже, задрав головы, разглядывая высочайшие облачка в небе и напряженно вслушиваясь.
Перелетали с дерева на дерево угольно-черные дрозды, высоко тянула в соловеющем небе сойка, вздымаясь и проваливаясь, как бы купаясь в холодном вечереющем воздухе, а снизу резко ударил выстрел. Тотчас подумал я на моего начинающего охотника. Сойка сбилась с ритма, потом спохватилась и стала забирать еще выше. И опять стало тихо.
Вдруг прокатился еще выстрел, но уже далекий, не наш. В другой стороне ему отозвался кто-то, будто бы еще дальше, и пошло, пошло – то там, то здесь ахало, а мы все молчали… Но вот ударил кто-то из наших, и я посмотрел туда в слабой надежде, что, может быть, от него вальдшнеп натянет на меня, но ни единой тени не мелькнуло на небе.
Все, все было у меня: и Венера, как всегда, незаметно и будто внезапно объявилась, и дрозды посвистывали и дудели в стеклянные свои дудочки и резко замолкали, заснув на полупесне, лес коричневел, и холодом тянуло от земли, небо как будто поднялось и отдалилось, далекие выстрелы раскатывались по голым далям, по голым лесам, меня знобило от волнения, от нетерпения – мои вальдшнепы не летели…