– Ни с места! – загремел Хрофт, отступив к трубам.
Джим залёг за коленом одного из аппендиксов теплотрассы и, поведя пистолетом, который он держал, как шериф из вестерна – двумя руками навытяг, – крикнул:
– Бросайте стволы! Ну!
«Пляк-пляк-пляк-пляк!» – Хрофт не стал дожидаться, пока до ханыг дойдёт, что в руках у него обычный пейнтбольный маркер, и разукрасил их под хохлому. Они завертелись, сослепу рассылая анафемы во все стороны света. Унавоженный краской чавкающий бугай бросился сбоку на Джима, но ему в табло пыхнул направленный газовый мини-смерч, отбросивший его к Хрофту, который не отказал себе в удовольствии вмазать ему под дых. Бугай заревел, как слон, наступивший на дикобраза. Из простенка вышла Рита, довольная тем, что её расторопность тоже оказалась нелишней.
– Джим, держи их на прицеле! – Хрофт с ружьём наперевес совершил героический рейд через освещённый лампой круг, расшвырял, как Сильвестр Сталлоне, дезориентированных противников и перочинным ножом перепилил путы, стягивавшие руки и ноги Асмуда.
– Тикай!
Асмуд сорвал с лица косынку, со стоном старого ревматика задвигал затёкшими конечностями и, как Железный Дровосек, которому сердобольная Элли капнула на суставы машинного масла, пошагал к выходу из подвала. Он подёргивался, словно марионеточный паяц, ноги не сгибались.
– Давай, давай! – торопил Хрофт, поливая ханыг шариками, как из брандспойта. – Джим, бери Ритку, уходите, я за вами.
– А с хлопушкой что? – Джим поднял пистолет дулом кверху.
– На улице выбросишь. Беги!
Джим с Ритой на прицепе вытолкал Асмуда из подвала. Хрофт прикрывал их отход, пока не кончился боезапас. Сунув ружьё в баул, он вылетел наружу со скоростью сверхзвукового самолёта. Через десять минут вместе со спасённым Асмудом они уже ехали на метро в другой конец города.
– А ты ничего! – похвалил Хрофт Джима. – Я думал, мозгляк мозгляком… Мне самому стрёмно стало – их пятеро, у всех пушки. Одному не осилить. Хочешь к нам в дружину? Меч подарю. Кованый, двуручный.
– Спасибо, я как-нибудь с мобберами… – ответил Джим, держась за поручень эскалатора.
Отвоёванный у мафии пистолет они перебросили через открытую фрамугу прямо в кабинет райотдела полиции. Избавившись от оружия, Джим вздохнул свободнее, хотя пережитое всё ещё сидело в нём, корёжа нервную систему, как дантист-неумеха корёжит десну. Асмуд уже пришёл в себя, но, обуреваемый тем, что ему случилось испытать, был не в состоянии говорить связно.
– Били? – спросила Рита.
– Нет, – ответил он клейкими от скотча губами. – Сразу в подвал… там и сидел…
– Про клад спрашивали?
– Нет. Ширнули чем-то в сгиб, я и отрубился. Потом слышу: вы… Ещё и сейчас кумарит…
– Гляди не подсядь, – сказал Хрофт. – Мне в дружине нарки не нужны.
Они несколько раз перешли с линии на линию, чтобы по возможности запутать супостатов, если те вздумают устроить преследование. По пути Рита рассказала Асмуду, что произошло, пока он был в заточении. Узнав, что нашёлся искусствовед Калитвинцев, Асмуд пришёл в крайнюю ажитацию:
– И он тоже не знает, где клад?
– Если б знал, сказал бы. Уж очень напуган, не позавидуешь.
– Этот клад как стремнина, – произнёс Джим. – Сколько уже людей туда затянуло, и мало кто живым выбрался. Может, и Веневитинов не первым был.
– Может… – Рита посмотрела вдаль, будто прозревала через века. – Но мы не отступимся. Даже если понадобится ехать в Италию.
Чего они не знали
Мартовским вечером в петербургском доме Ланских, что стоял невдалеке от реки Мойки, был устроен свойский, или, как принято говорить, камерный, бал. Ни вселенского шика, ни помпезности, так ценимой в столице. Среди гостей – только близкие. В парадном зальчике вальсировали в шандалах соцветия свечного пламени, из клавесина паточно вытекала музыка, под которую на вощёном паркете чинно вытаптывали танцевальные па элегантные пары.
– А вы что не танцуете, Дмитрий Владимирович? – спросила устроительница бала, Варвара Ланская, своего жильца – статного, будто вырубленного резцом ваятеля, голубоглазого человека с байроновскими чертами лица. – Вон та брюнеточка, если меня не подводит зрение, строит вам глазки.
– Кто это, Варвара Ивановна?
– Дочь моей приятельницы, вы её не знаете. Я, между прочим, уже шепнула ей, что у меня гостит поэт Веневитинов, любимец Аполлона и покоритель сердец, так что… будьте начеку! – Ланская засмеялась и взяла щипчики, чтобы снять нагар со свечи.
– Полноте, Варвара Ивановна, – улыбнулся голубоглазый, – какой я покоритель…
Он подошёл к клавесину и попросил музыканта с мшистыми бакенбардами сыграть Моцарта. По залу разнеслись аккорды из «Волшебной флейты». Веневитинов отошёл к окну и, заложив руки за спину, стал смотреть во двор, где ершистые воробьи скакали меж ещё не стаявших снеговых заплаток. Он слушал музыку и думал о своём. Вот уже три месяца жил он в Петербурге, а всё не мог привыкнуть к сырым бризам, дувшим с залива, к деловой суматохе, совсем не похожей на праздное многолюдье патриархальной Москвы, к наводнявшим улицы чиновничьим экипажам…
Впрочем, нужно ли этим заботиться? У него и так дел невпроворот. Кроме службы в Азиатском департаменте Министерства иностранных дел, столько всего надо успеть! Обидно, что привелось так безотлагательно покинуть Москву – в то самое время, когда только-только началась работа над «Московским вестником», детищем, которое он сам произвёл на свет и на которое возлагал столько надежд. Первые нумера, полученные в январе, оставили неважное впечатление. Журналы были худощавы и малосодержательны. В письмах он костил прижимистого Погодина за то, что тот не раскошелился на пяток-другой добавочных страниц, Шевырёва – за длинноты в статьях, и того и другого – за то, что не используют перепечатки из заграничных журналов. А в письме к сестре Соне признавался: «Я ещё далёк сердцем от Петербурга, и воспоминания о Москве слишком ещё мною владеют, чтобы я мог любоваться всем с должным вниманием и искренно наслаждаться виденным».
Воистину он не рвался в столицу и, если бы не Зинаида, навеки остался бы в Москве. Но всё сложилось так, и он теперь, похоже, нескоро обретёт прибежище. А виною всему перстень, лежавший сейчас в кармане сюртука. Покуда этому перстню не будет дан ход, он, его носитель, обречён на скитания, как библейский Агасфер…
Здесь, в Петербурге, у него вдруг валом пошли стихи. И какие стихи! Перечитывая «Три участи», «Поэта и друга», он готов был, подобно Пушкину, бить в ладоши и кричать: «Ай да сукин сын!» В этих стихах уже не было того эпигонства, за которое рецензенты порою хлёстко именовали его попугаем, перепевающим зады поэзии Жуковского. В них была самостоятельность, выход на собственную поэтическую стезю. Никто отныне не укорит его в подражательстве!
Позади затиликали беспечные ноты кадрили.