– Иди! – подбодрил её Джим.
Рита пошла по выщербленной мостовой, минуя остовы помпейских вилл, в которых тутошняя знать закатывала, верно, такие оргии, что не стерпел даже Везувий. Хрофт вслух считал шаги:
– …двадцать пять, двадцать шесть, двадцать семь…
На четвёртом десятке к нему присоединился Джим, а последние пять шагов отсчитывали уже на три голоса. Когда прозвучало «пятьдесят четыре», Рита прекратила движение и сказала надтреснутым голосом:
– Здесь.
Она стояла, зажатая двумя домами. Вокруг были глухие стены, под ногами – всё те же булыжные оладьи, настолько потрёпанные временем и вулканической деятельностью, что казалось, будто их бросили на землю не обтёсывая, прямо из копей.
– Где же клад?
Хрофт и Джим наметили окружность, имевшую в поперечнике метра три, и обследовали её со всей въедливостью, на какую были способны.
– У тебя ноги короткие, – сказал Хрофт. – Я перешагаю.
Рита считала себя сложённой пропорционально. Рост – сто семьдесят, вес – чуть больше полтинника, талия и прочие причиндалы – в норме, ноги тоже оптимальны. Оскорбительный приговор задел её, но мысли были заняты капиталом, и потому Хрофт избежал заслуженного возмездия. Вернулись к лестнице, и он начал отмерять шаги по-своему, передвигая ноги, как ходули. Так, раздвинутым циркулем, он перешагал через улицу, оглянулся на Риту:
– Считаешь? У тебя восемнадцать получилось, а у меня всего двенадцать.
Рита промолчала. К ним подошёл развязный итальянец в бандане, слова посыпались из него, как горох.
– Чего надо? – окрысился Хрофт.
– В проводники набивается, – сказала Рита, немного понимавшая по-итальянски. – Спрашивает, не показать ли синьорам помпейские достопримечательности.
– Скажи, что их достопримечательности нам до лампочки. Кроме одной. Её мы как-нибудь сами найдём.
Рита, насилуя язык Паваротти и Челентано, произнесла несколько слов. Итальянец пригорюнился, но продолжал настаивать на своей профпригодности в качестве провожатого по Помпеям.
– Отвали, Джузеппе, – проговорил Хрофт, презрев правила этикета, – а то и отволтузить могу.
Итальянец отстал, затесался в группу приезжих, шпрехавших по-немецки. Хрофт повёл счёт дальше и к пятьдесят четвёртому шагу был метрах в пятнадцати впереди места, где незадолго до того останавливалась Рита. Панорама окрест не претерпела значительных изменений: стены и уходящий вдаль клинышек мостовой.
– Немногого же ты добился, – промолвила Рита ехидно.
Хрофт опустился на колени. Перед ним был всё тот же блинчатый булыжник, который устилал предыдущий отрезок пути от улицы Гробниц. Тот, да не совсем. Один камень показался и ему, и Джиму слишком большим. Чтобы притащить его из каменоломни, потребовалось не менее трёх, а то и пяти рабов. И форма у него была необычная – как у пентаграммы. Он напоминал сросшуюся с дорогой звезду.
Хрофт взял у Риты перстень, сдунул с булыжника пыль. На глаза ему попалось еле видимое углубление в камне.
– Подойдите, – подозвал он Джима и Риту.
Они подошли и стали возле него на верхнюю грань звезды. Хрофт вставил штырёк, торчавший из ободка позлащённого кольца, в углубление. Штырёк подошёл тютелька в тютельку, как бородка ключа к нужному замку. Хрофт попробовал повернуть его по часовой стрелке, но бронзовый стержень упирался.
– Поверни в другую, – дала совет Рита, и слуха её коснулся приближавшийся грай немцев. – Сюда идут!
Хрофт крутнул перстень в обратную сторону. Пять лучей звезды, как жалюзи отогнулись внутрь, открыв отвесный шурф, и Хрофт на долю секунды испытал невесомость.
Чего они не знали-2
– Проходи, Василий Андреич, присаживайся. – Пушкин указал рукою на диван и крикнул в соседнюю комнату: – Наташенька, распорядись там, чтоб принесли вина.
– Я не буду, – запротестовал Жуковский, но Пушкин остановил его властным жестом и столь же властным словом:
– Выпьем. Разговор нелёгкий.
Когда принесли со льда инистую бутылку «Аи», Пушкин закрыл дверь кабинета, вернулся к столу и, разлив вино по рюмкам, заговорил негромко:
– Ты ведь знаешь о моей размолвке с приёмышем Геккерена?
– Наслышан, – ответил Жуковский. – Говорят, ты намерен с ним драться?
– Решено. Старая сволочь Геккерен ползал тут на коленях, молил отсрочить дуэль хоть на две недели… Не знаю, что он выгадывает. Я от своего намерения не отступлюсь.
– Умно ли ты поступаешь, Александр? Я слыхал, Дантес – знатный стрелок. С него станется прихлопнуть тебя, как куропатку.
– Я тоже в стрельбе недурён, с десяти шагов промаха не дам, – сказал Пушкин бесшабашно, но потом посерьёзнел: – Может, и прихлопнет… Мне колдунья Кирхгоф нагадала: убьёт меня белый человек в белом мундире. Сколько дуэлей у меня было, ни одного такого не попадалось. А Дантес белобрыс, и мундиры у них в кавалергардии белые. Вот и думаю теперь…
Жуковский поставил рюмку с недопитым вином на стол, отодвинул от неё разложенные черновики.
– Ежели так, то не правильнее ли замять дело? Я гадалкам верю.
– Я тоже верю. Но замять нельзя. Честь задета, Василь Андреич! И моя, и Наташенькина. Не будет этому негодяю пощады!
Пушкин добавил себе в рюмку ещё вина и вдруг, придвинувшись к Жуковскому, зашептал:
– Причина-то не в Натали вовсе! И Дантес у них – только пешка.
– У кого у них?
– Помнишь, я писал тебе, что вступил в Кишинёве в ложу? Молод был, душа страстей искала, вот и сглупил тогда… После уж разошёлся с ними: гроссмейстер кишинёвский, Пущин, всё из себя Квирогу обезьянничал – хотел, как в Испании, под масонским стягом переворот в России устроить. Те, которые на Сенатской… они ведь тоже большинством в ложах состояли: и Рылеев, и Бестужев с Раевским, и Кюхля наш… Они потому от меня заговор и скрыли, что я вроде как отступился, масонскую веру под сомнение поставил. Ну да мне теперь начхать… А вот они не унимаются.
– Что же им надо?
– Десять лет назад грымза эта… Волконская… перстень мне передала. Его прежде Митя носил, Веневитинов, из-за него и погиб. Волконская сказала, что есть в Италии тайник, и кто перстнем владеет, тот может в этот тайник проникнуть, и тогда ему горы свернуть нипочём. Я перстень взял. Единственно потому взял, что не хочу в России нового якобизма. Разве мало в двадцать пятом крови пролито? Пусть тайник сей заперт будет на веки вечные. Но им-то, сам понимаешь, иное надобно. Вольтерьянская гидра сейчас вдругорядь голову подымает… Чую я, Василь Андреич, что будет государству худо. А если ещё и перстень им попадётся, то…
– Где же он? – спросил взволнованный Жуковский.
– Перстень? Он у надёжного человека утаён. Прости, Василь Андреич, даже тебе всех карт раскрыть не могу. Но они думают, что перстень здесь. – Пушкин поднял правую руку и взглянул на золотое кольцо на большом пальце.