Он содержал недавно взошедшую звезду Анну Павлову. Эта связь, начавшаяся без бурного романа, лишенная обычных примет скандальности, стала тем не менее предметом пристального внимания как знатоков балета, так и многочисленных зрителей, которые себя к знатокам, быть может, и не причисляли, однако балетом наслаждались от всей души.
Суть в том, что Анна Павлова была не просто примой императорской сцены, но истинной звездой, затмившей и Кшесинскую, и Числову, и Ваганову, и Гельцер, и Преображенскую, и иных-прочих. Более того, у нее была уже мировая слава, и лучшие сцены Европы и Америки оспаривали право пригласить ее на гастроли. Она даже успела поразить воображение парижан в «Русских сезонах» скандалиста Дягилева! Но самое главное — Анна Павлова была известна своим замкнутым поведением, и не один десяток поклонников обломал копья об эту твердыню добродетели, а потом уныло отступил, так ничего и не добившись. А осаждали ее очень многие, причем с самых первых шагов появления на сцене. Нет, конечно, не с самых первых, а как только сошла с нее унылая девчоночья худоба, из-за которой Павлову даже не сразу приняли в балетную школу при Петербургском театральном училище.
Кстати сказать, она вообще не имела никакого права туда попасть, потому что была незаконнорожденная. Маменька ее, Любовь Федоровна Павлова, служила горничной в доме банкира Лазаря Полякова, который обольстил ее, а когда хорошенькая служаночка забеременела, взял да и выгнал вон — что называется, без выходного пособия. Хоть иди да бросайся в Мойку (в Фонтанку, Неву — есть выбор!). Однако Люба Павлова топиться не пошла, а уехала к матушке в Лигово, и там, в небольшом домишке, откуда она столь опрометчиво ринулась искать счастья в столице, родила свое дитя любви. А вернее, нелюбви, коли оно было столь жестокосердно отринуто родным отцом.
Впрочем, отцом ли? Смутные слухи клубились вокруг рождения этого семимесячного, едва живого ребеночка женского полу, окрещенного Анной, принявшего фамилию Павлова, ну и отчество по той же фамилии — Павловна. Якобы на сем отчестве Люба остановилась от великой обиды: ежели отец не хочет доченьку признать, то имя его недостойно быть даже занесено в ее метрики. Впрочем, поговаривали также, что Люба дала дочери отчество Павловна прежде всего потому, что точно не знала, кто именно ее отец: Лазарь ли Поляков, а может статься, кто-то и другой… К примеру, им вполне мог оказаться Матвей Шамаш — евпаторийский красавец-караим из семьи потомственных музыкантов, в 1880 году перебравшийся в Петербург и открывший там прачечное заведение, куда однажды и пришла с хозяйскими вещами хорошенькая горничная Лазаря Полякова Любочка. Пришла и стала захаживать, а там и… То есть отчество малышки должно было быть, весьма вероятно, Матвеевна. Но тогда злобу и ревность Полякова, который однажды обнаружил, что его любовница беременна от другого, вполне можно понять. Весьма вероятно также, что Люба вовсе и не была его любовницей, что с самого начала у нее был роман с Матвеем Шамашем. Ну, тогда тем паче Поляков не был обязан заботиться о ребенке какой-то там горничной.
Почему этого не делал Шамаш? А черт его знает!
Почему Люба называла отцом своей дочери Лазаря Полякова? Да потому, что он был очень богат, в отличие от красавчика Матвея (то есть под этим именем его знали в Петербурге, а вообще-то он был даже не Матвей, а Шабетай, типичное такое караимское имя, не хуже и не лучше иных-прочих, но… Анна Шабетаевна? Воля ваша, господа, но все-таки уж пусть лучше Павлова остается Анной Павловной!). И тем не менее все же кто-то помогал Любови Федоровне выжить: тот или другой, Лазарь или Шабетай, потому что существовать вдвоем с ребенком на скудный заработок швеи (Любе пришлось выучиться шить на благотворительных курсах, которые призваны были «возвращать к достойной жизни» падших женщин) было, конечно, немыслимо. Детство Анечки прошло в Лигове, в доме бабушки. Потом мать забрала ее в Петербург, и вот однажды, как раз получив очередную подачку от отца Анечки (кто бы он ни был, огромное ему спасибо за то, что в этот день дал бывшей любовнице деньги и таким образом определил судьбу своей дочери!), Любовь Федоровна повела малышку в Мариинский театр.
Ставили «Спящую красавицу» Чайковского в постановке Петипа, который полновластно царил в то время на русской балетной сцене. Таких тонкостей, конечно, Анечка не знала и знать не могла. Вообще ей казалось, что чудо балета свершалось на ее глазах. Она даже вряд ли понимала, что перед нею актеры, а не настоящие феи, принцы, принцессы, короли… ну вот разве что крысы из свиты злой феи Карабос были не настоящие, это понятно. Условный, причудливый, раздражающе-притягательный, многими непостижимый и отторгаемый язык балета с первой секунды стал для нее словно бы родным наречием, которое давно и прочно забылось оттого, что в обыденной жизни приходилось говорить на другом языке, но, «услышав» это наречие вновь, она его моментально вспомнила и хотела теперь только одного: вернуться в мир, откуда была родом.
— Я вырасту и буду танцевать, как принцесса Аврора, — сказала она так уверенно, словно Кандид, добрая фея из «Спящей красавицы», только что коснулась ее своей волшебной палочкой, навеки определив судьбу.
Потом она станцует и фею Кандид, и Аврору, и многие другие партии, заронив смятение в души других девочек. Ох, сколько из них возмечтало тоже сделаться балеринами, увидев полет Павловой над сценой, увидев ее знаменитый арабеск на кончиках пальцев в тот миг, когда уже затихла музыка и остановилось движение, но еще ощущается отзвук и затаенный трепет…
Но возмечтать — это одно. Сделаться балериной — совсем другое.
Еще при императрице Анне Иоанновне и с ее милостивого дозволения заезжий французский танцор Ланде открыл в верхних покоях Зимнего дворца школу танцевания. Уже спустя несколько лет русские таланты принялись изумлять иноземных учителей. Поначалу там обучались танцевать крепостные наяды и сатиры, от сохи да из-под коровы взятые, но перенимавшие от французов и итальянцев антраша, фуэте и батманы с отчаянной решимостью, охотою и удалью. Спустя несколько десятилетий в Императорской балетной школе и на балетном отделении Петербургского театрального училища появлялись талантливые дети уже из самых разных сословий. Отпрысков служителей императорских театров принимали с особенной благосклонностью: так, например, капельдинер Мариинского театра Ваганов устроил в школу свою девятилетнюю дочку Грунечку. Правда, приемная комиссия во главе с самим Петипа критически взглянула на ее плотную, избыточно крепенькую фигуру, на ровные от щиколотки до икры ноги, на негибкие руки. Зато ноги обладали сильными мышцами — а балерине мышцы нужны стальные! — и у Грунечки было отменное здоровье, сразу видно. Поэтому ее сразу приняли, хоть сложение и не отвечало балетным канонам. Зато восьмилетнюю худышку Анюту Павлову, черненькую смугляночку, маленькую, изящную, словно мушка, необычайно гибкую и грациозную, отправили домой, наказав маменьке:
— Пусть подрастет да ест побольше. Ее же ветром сдует, пушинку этакую. Надобно набраться сил, у нас муштра небось похлеще, чем в кадетском корпусе. Так что через два года приходите.
И началось каждодневное, мучительное ожидание счастливого будущего. О казенной муштре Анечка грезила так, как другие девочки ее лет грезят о куклах, сладостях или новых шелковых туфельках. И танцевала, танцевала… везде и всюду, дома и на улице, напевая себе сама, пытаясь повторить запомнившиеся па из «Спящей красавицы» или просто задирая ноги как можно выше.