— Идите, слышите? — продолжала баронесса.
— Но ведь Алексею Максимовичу лекарство время давать… — растерялась Липочка.
— Ну так дайте и уходите, — неприязненно велела баронесса.
Уколы были уже сделаны, оставалось дать только микстуру, которая облегчала ночной кашель. Липочка налила ее больному, потом поднесла стакан с водой — запить.
Но Горький не пил, а смотрел в сторону. Липочка покосилась и увидела, что баронесса уставилась на них неподвижными, расширенными глазами, вытянув шею.
Горький перехватил ее взгляд, слабо усмехнулся и выпил всю воду.
Липочка поставила стакан. Ей было как-то не по себе.
— Да идите же наконец! — с досадой сказала баронесса. — Чего вы топчетесь? Ведь я здесь. Я — здесь!
Она придвинулась к Липочке и принялась теснить ее к двери, глядя злыми, напряженными глазами, бормоча, словно заклинание:
— Я — здесь, я — здесь!
И ущипнула за руки — раз, другой, третий. Да больно!
Медсестра выскочила из комнаты. Под дверью стояли бледный Крючков и Тимоша.
Потирая руки, Липочка всхлипнула:
— Она меня всю исщипала. Больше я к нему не пойду!
Тимоша смотрела непонимающе. Крючков стал уже не бледный, а белый и выговорил с усилием:
— Ничего. Пойдемте. Ничего.
И увел обеих женщин.
…Спустя много лет вышел сборник воспоминаний о Горьком, в котором были собраны заметки людей, бывших при нем до исхода его жизни. Была там и статеечка под именем «М.И. Будберг» о последней его ночи — и это единственные письменно зафиксированные воспоминания Муры об ее общении с Горьким. В них она называет себя «М.И.»:
«Ночью (то есть с 17 на 18 июня) уснул. Во сне ему стало плохо. Задыхался. Часто просыпался. Выплевывал лекарство. Пускал пузыри в стакан. В горле клокотала мокрота, не мог отхаркивать. М.И. сказала: «А вы кашляйте… вот так». Стало легче. Пошла кровь… Начался бред. Сперва довольно связный, то и дело переходящий в логическую, обычную форму мышления, а потом все более бессвязный и бурный…
Умирал тихо. Сидел в кресле, склонив голову на правое плечо. М.И. поддерживала его голову. Руки бессильно висели. Вздохнул два раза и скончался».
Всю ночь Мура пробыла наедине с Горьким и не вызвала врачей, даже когда начались кровохарканье и бред.
Утром Липочка решилась-таки войти в спальню больного. Баронесса стояла у окна, прижимаясь лбом к стеклу. Увидев медсестру, она бросилась в другую комнату, рыдая, рухнула на диван, воскликнув:
— Теперь я вижу, что я его потеряла… Он уже не мой!
Мертвый Буревестник полусидел в кресле, свесив голову.
В той же книге помещены воспоминания Липочки — Ольги Чертковой. В свете вышеизложенного они просто-таки трогательны:
«16 июня мне сказали доктора, что начался отек легких. Я приложила ухо к его груди послушать — правда ли? Вдруг как он меня обнимет крепко, как здоровый, и поцеловал. Так мы с ним и простились. Больше он в сознание не приходил. Последнюю ночь была сильная гроза. У него началась агония. Собрались все близкие. Все время давали ему кислород. За ночь дали 300 мешков с кислородом, передавали конвейером прямо с грузовика, по лестнице, в спальню. Умер в 11 часов. Умер тихо. Только задыхался. Вскрытие производили в спальне, вот на этом столе. Приглашали меня. Я не пошла. Чтобы я пошла смотреть, как его будут потрошить? Оказалось, что у него плевра приросла, как корсет. И, когда ее отдирали, она ломалась, до того обызвестковалась. Недаром, когда я его, бывало, брала за бока, он говорил: «Не тронь, мне больно!»
Петр Петрович Крючков в своих воспоминаниях роняет такую фразу:
«Доктора даже обрадовались, что состояние легких оказалось в таком плохом состоянии. С них снималась ответственность».
Ничего себе — снималась! В 1938 году все восемь врачей, лечивших Горького, были расстреляны. Кстати, и Крючков тоже. В эту же компанию попал и Ягода. Двое последних, между прочим, обвинялись еще и в убийстве Максима Пешкова.
Что же касается Муры, то ее оформили как наследницу зарубежных изданий Горького, и вплоть до Второй мировой войны она получала гонорары со всех его иностранных изданий.
Кстати, Сталин сдержал слово — ее больше не трогали. Она уже выполнила свои задания. И некому было напомнить о прошлом: Петерса, завербовавшего некогда «графиню Закревскую» и читавшего ей стихи Пушкина, списали в 1936 году в расход. За ненадобностью.
* * *
Вскоре после того, как Герберту Уэллсу, Эйч-Джи, приснился его пресловутый сон — про блуждания по ночным лондонским улицам, про встречу с Мурой с ее «постыдным узелком» под мышкой, про оторванную голову, — вскоре после этого Мура вернулась в Лондон. И как ни был обозлен против нее ее любовник, он не мог не растрогаться, увидев ее слезы, услышав ее рыдания.
От нее Уэллс узнал, что его старинный соперник и бывший друг Максим Горький умер и Мура была с ним в то время.
«Она помогала за ним ухаживать, оставалась с ним до конца, когда он уже был без сознания (она мне описывала это его состояние); что-то непонятное делала с его бумагами, выполняла давным-давно данное ему обещание. Вероятно, там были документы, которым не следовало попадать в руки ОГПУ, и Мура спрятала их в надежное место. Вероятно, она кое-что знала и пообещала никому об этом не говорить. И я уверен, что она сдержала обещание. В таких делах Мура кремень!» — записывал позднее Уэллс.
Блажен, кто верует, тепло ему на свете…
С другой стороны, в наивной, почти детской доверчивости Эйч-Джи была именно что детская всепобедительная мудрость:
«Природа не позаботилась о каком-нибудь утешении для своих созданий — после того, как они послужили ее неясным целям. Нет в жизни человека последнего этапа, отмеченного истинным счастьем. Если мы в нем нуждаемся, мы должны сотворить его сами. Я все еще готов лелеять эту призрачную надежду…
Мура — та женщина, которую я действительно люблю. Я люблю ее голос, ее присутствие, ее силу и ее слабости. Я люблю ее больше всего на свете. И так и будет до самой смерти. Нет мне спасения от ее улыбки и голоса, от вспышек благородства и чарующей нежности, как нет мне спасения от моего диабета и эмфиземы легких. Моя поджелудочная железа не такова, как ей положено быть; вот и Мура тоже. И та и другая — мои неотъемлемые части, и ничего тут не поделаешь…»
Да, так оно и было до самой его смерти, и Эйч-Джи умер на руках возлюбленной женщины.
Умер и Брюс. И Горький. И Петерс. И даже — страшно подумать, не то что сказать! — даже Сталин умер. Ох, Мура умудрилась пережить столько народу, столько народу! А сама дожила до восьмидесяти трех лет.
Последние годы своей жизни она практически не выходила из дому, с удовольствием пила, ела, с удовольствием принимала визитеров. Уэллс оставил ей сто тысяч фунтов, а впрочем, у нее и без этого были неплохие деньги.