– Ты мне практически никто, ну пойми, – смутилась Алина, так и не вспомнившая имя человека, с которым они вчера ходили в гости к Арсенальевым, смотрели там футбольную корриду, жарили китайского утенка и пили жирноватую соленую водку из зимнего ларька «Озарение», то есть имя из ее повседневности, бытовой необязательной жизни.
– Необязательной, – уточнил скульптор. – Пустой. Бессмысленной. Я ничего и не хочу о тебе знать, ты что, не понимаешь? Мне плевать, где ты работаешь. Мне плевать, кто твои дети и кем они не станут. Мне плевать, кто твои друзья и с кем ты ходишь к ним по ночам. Мне вообще наплевать на твою жизнь, потому что это все не то, этого всего сейчас нет вообще. Это не то, за чем я пришел. Мне это не нужно. Мне нужна ты.
Алина была не только Алина, но и квартира номер пятьдесят один с квартплатой четыреста семьдесят плюс коммуналка, и мундштук для дядиной трубы, и забытое имя Степана или Владимира, как же его, и все пятьдесят кличек дочери Мамуси, и даже сюжет своей свежей вышивки, где жуки едят коня, беспроигрышно, потом снова кто-нибудь отсканирует и выложит в Интернет под ярлычком «творчество душевнобольных», тоже своего рода слава. Ей было очень тяжело вычленить из этого всего нечто эфирное, безвыигрышное, гремящее одновременно и пустотой, и остротой, как щели между скалами – что-то, что было бы просто Алина как таковая, слишком поздно, она не помнит.
– Я не совсем хорошо понимаю, кого ты видишь, когда разговариваешь со мной, – разозлилась она. – Ты ничего не хочешь обо мне знать! Ты ничего не хочешь обо мне слышать! Тебе нужно что-то такое, что ко мне не имеет никакого отношения.
– Именно. И это – ты, – сказал скульптор. У него был совершенно ужасный вид, лицо его почти натянулось на подбородок, который будто бы заменил собой нос.
Алина положила руки ему на плечи, легонько потрясла его. Нет, сказала она, слышишь? Нет у меня никакой связи с тем, кто тебе здесь нужен, у меня с ней все совсем плохо, и я не думаю, что тебе с ней будет хорошо. Прости, ее нет, а у меня – жизнь.
Скульптор вроде бы все понял, извинился, ушел куда-то в ночь. «Искать собаку», – успокоила она себя. На ночной карусели визгливо висели пружинистые, как кипяток, дети. Один из припаркованных у подъезда автомобилей дымил, как лошадь, теплым животным туманчиком. «Он не вернется», – снова успокоила она себя. Но, увы, она и так была спокойной.
Вернувшись домой, она вспомнила – Степа! – позвонила Степе и полчаса рассказывала ему о том, что с ней произошло за день: снова болела рука из-за липкого снежного дождя, Флягина покупает у нее для галереи «Десятый олень» – ту работу с жидкими котиками, Мамусю записали в цирковую студию, но вначале было бы хорошо пойти с ней в цирк просто так и посмотреть вообще, что там сейчас происходит, может, там один разврат вообще. Степа слушал-слушал, а потом сказал, что никогда не был в цирке совсем, и что можно пойти всем вместе, вдруг на сцене тигр откусит дрессировщику голову, а что.
Скульптор больше не появлялся, и Алина, как ни грустно, очень быстро о нем забыла – а ведь, казалось ей, такие странные происшествия должны запоминаться на всю жизнь, разве нет? Видимо, она и правда была совсем не тот человек, к которому был обращен весь этот мучительный карусельный сценарий.
Однажды, через год, забирая гонорар в одном художественном салоне, она наткнулась на такого же Оскара Уайльда, который стоял у нее в прихожей, и вдруг вспомнила, как он у нее оказался. Немного пообщавшись с хозяйкой галереи, Алина выяснила, что скульптуру принесла одна старушечка, у нее в доме таких много, это ее сын делал, а сын умер, такая история, и вот держать дома их уже страшно, невозможно, а идея хорошая же, вот у Оскара, например, мобильный телефон и хипстерские очки, и это как бы постмодернизм, и можно продать, особенно если учесть эту историю о юноше скорбном, который всю жизнь одного и того же человека, так сказать, делал, а потом ушел таким молодым, так рано. Алина похолодела, ее рука превратилась в змею и почти сомкнулась у нее на холодном, сухом горле. Она поняла, что она и была тем самым человеком, которого он, одного и того же, так сказать, делал, а потом ушел таким молодым, так рано. Рана, рана, подумала Алина, в сердце кровавая рана, ах. Но что-то она ничего такого не почувствовала.
Вначале тоже ничего не чувствовала, потом убила, и все равно ничего не чувствую, ужаснулась она. Все, что она ощущала – это был невозможный, дикий, ледяной ужас. Она под каким-то нелепым предлогом (делаем выставку, театральное шоу, ставим пьесу, нужен Уайльд как объект) выцыганила у хозяйки телефон старушечки, выбежала из галереи, даже не пересчитав деньги (серебряный конверт), достала телефон, начала бить пальцами по клавишам (рука действовала только одна, вторую, которая была змеей, от ужаса парализовало, змея была мертва и безвредна, но и пользы не приносила, тыкалась в клавиши, как слепой щеночек), но потом как-то успокоилась, решила не тревожить никого.
Алина вспомнила вдруг про кабриолет «Вишенка». В автосалоне, где обслуживались кабриолеты «Вишенка», она какими-то правдами и неправдами (друзья, знакомые, влюбилась и исчезла, роковая встреча на светофоре, судьба-змея и сердечные трещины) выяснила телефон и адрес Дмитрия, как она поняла, того самого «друга Мити» – имена друзей скульптора она помнила, но его самого – нет.
Друг Митя смотрел на нее с недоверием. Он был похож на несгораемый шкаф. Его так и хотелось поджечь, чтобы проверить, все ли хорошо и выживут ли документы и фальшивые бриллианты, которыми он набит под завязку.
– Что-то я не могу ничего понять, – развел он руками, так и не приглашая ее ни пройти во двор, ни хотя бы глянуть на дом; видимо, это была теперь ее очередь стоять у входа, бродить у ворот, не входить в открытые двери – она вдруг вспомнила о такой особенности скульптора.
– Ну, то есть, чего вы вообще взвились, – уточнил Митя. – Прошло четыре года. Мы уже все давно поняли, кто виноват, кто не виноват. Хоронили же все. Хороши все, все хороши. Все виноваты. Наследственность, опять же. У него и отец от такого же умер вроде. Собирали деньги, что-то собрали, что-то не собрали. И что? И зачем, к кому, к матери его идти, вы что? Вы что, уезжали куда-то, что не знали, что ли? Вы по школе с ним переписывались? Вы одноклассники?
– Как что, – испугалась Алина, умоляюще глядя на Митю. – Я… как что. Я… то есть как – четыре? Почему четыре, я год назад, он год назад, и что?…
Митя что-то сказал очень нехорошим голосом. Выходило так, что «Семеныч» (его так звали, получается) умер четыре года назад от чего-то вроде долгой и мучительной болезни (Алина не поняла точно), и машину он Мите продал именно потому, что болел сильно, и нужны были деньги, и Митя за машину ему сорок тысяч дал, хотя она стоила в пять раз меньше, но нужно было на лечение, и какой-то бред вообще полагать, что он покончил с собой от несчастной любви, тут Алина все перепутала, и вообще, все слишком поздно – он, видимо, решил, что Алина какая-то его одноклассница-эмигрант, вернулась и видит кругом свежие могилки вместо дружной школьной фотографии с улыбками-флажками.
«Ну что ж, – подумала она. – Я тут точно ни при чем, ведь мы с ним общались уже после того, как он умер, значит, он умер не из-за меня, можно не волноваться».