«Да, я очень к тебе неравнодушен. Я думаю, давно уже думаю, что ты чудесна, умна, сильна, такая, как любит моя душа. И мысленно я на верблюде, что бежит быстрее твоих, устремляюсь за тобой в пустыню… но буду писать дальше». И в другой раз:
«Сейчас поздно, я сижу один и думаю… о любви и жизни, об одном вечере в Раунтоне и о том, что все это значило… ты в пустыне, я в горах, и в этих местах многое можно сказать под облаками. Значит ли это, что осторожность была безрассудством, что мы могли бы быть мужчиной и женщиной, какими сотворил нас Бог, и быть счастливыми… но я сам отвечаю себе, что это ложь. Если бы я был для тебя твоим мужчиной, в тех телах, в которых мы живем, переменило бы это нас? Нет, конечно. Мы не смогли бы оставаться вместе долго, а иногда бывают такие “потом”, которых надо бояться… И все равно это великое и прекрасное прирожденное право каждого, женщины и мужчины равно, только многие из них не понимают его простоты. И я всегда считал, что это загадочный и сильный феномен – половое влечение, есть вещь правильная и естественная, которой должно отдавать то, что ей принадлежит, но если не отдают – что тогда? Разве нам хуже от этого?»
Даути-Уайли не остались в Албании надолго и вернулись на Рождество в Лондон, где Дик навестил родителей Гертруды на Слоун-стрит и застал дома Хью. В Саффолке в Новый год казалось, что в браке Даути-Уайли не все гладко. Дик писал:
«Сегодня… хотел бы я тебе рассказывать… о разочаровании моих родственников и жены, что я не приобрел еще букв после фамилии… Где ты? Я пишу будто какой-то мысли, сну своему… Потому ли темнота такая черная в эту ночь? Или это сожаление об утраченном, о великом и прекрасном, что я нахожу в твоей книге, в твоем уме и теле, в любви твоей, во всем, для меня утерянном… Хотелось бы тебе, чтобы я написал тебе любовное письмо – сказал, как мне радостно, благодатно и смиренно, когда я о тебе думаю?»
Вскоре он уже писал, что поедет в Аддис-Абебу, на этот раз один. «Там анархия, полная и зверская… Быть может, мне можно будет сообщить в Каир. Твой отец даст мне знать…» Гертруда, находясь в Зизе, только что отклонила предложение защиты и от турецких чиновников, и от британского правительства. Она твердо решила оказаться вне закона, и когда свернула к пустыне, начиная самую опасную часть своего путешествия, начала книгу, которую будет писать исключительно для него. Она станет ее делить на части и по частям посылать в Аддис-Абебу вместе со своими письмами. По крайней мере теперь она не боялась, что они попадут в руки Джудит.
Через посредство Дика она получила пожелания безопасного пути от самого автора «Аравийской пустыни». Для нее ничего не могло иметь в этот момент такого важного значения, кроме того ощущения, которое было у нее от писем Дика: эмоциональная связь между ними крепла, пусть даже ничего фундаментально не изменилось.
«Ты сейчас принадлежишь пустыне, – писал он, – с твоей блестящей храбростью, моя королева пустыни, и сердце мое – с тобой. Будь я молод и свободен, и будь совершенным рыцарем, мне бы следовало догнать тебя и поцеловать. Но я старый, усталый, обремененный сотней ошибок… ты права: не этот путь для нас с тобой, потому что мы рабы, а не потому что это неправильно – не для нас естественный путь, когда страсти тела пылают и переплавляются в страсти духа, в этих восторгах мечты, столь редко находимых людьми, к которым, как ты могла бы сказать, присоединяется Бог, и в некоторый божественный момент мы могли бы достичь такого восторга. Этого не будет. Но очень многое нам осталось. Как ты могла бы сказать, моя дорогая и мудрая королева, – все, что есть, мы возьмем».
Как ни трудно ей было переводить его письма в свое собственное ясное понимание, но по крайней мере из Лондона Дик писал ей ежедневно или раз в два дня. В ее письмах нет задней мысли, нет уклончивости или расчета. Она снова и снова говорила ему, чего хочет. Он отвечал: «Не могу тебе передать, как это меня тронуло – увидеть слова, написанные твоей рукой, что ты могла бы выйти за меня замуж, родить мне детей, быть моей жизнью и моим сердцем».
Напоминая ему, что в персидском «сад» и «рай» обозначаются одним и тем же словом, Гертруда придумала метафору фантазийного сада, куда могли войти только они. И там они могли бы наконец остаться одни.
«Ты мне дала новое слово, Гертруда, ты мне дала ключ от твоего сердца, хотя у меня и есть друзья, и среди них женщины, и даже есть жена, все они как восток от запада далеки от сада, где идем мы с тобой… Я часто любил женщин, как любит их мужчина вроде меня: к добру или к худу, очень и не очень, когда бурлила кровь, или звало время, или в ответ на приглашение, или просто приключения ради – посмотреть, что будет. Но все это в прошлом».
В конце января четырнадцатого года Дайти-Уайли снова посетил Хью, потом уехал в Аддис-Абебу. Уезжая, Дик написал письмо менее красноречивое и более чувственное, чем все, что он посылал ей раньше. «Где ты теперь? Возле замков Белки
[23]
, работаешь за десятерых, усталая, голодная и сонная… Такая, какой я люблю о тебе думать: иногда (хотя это очень по-скотски с моей стороны) думаю о тебе, одинокой, и что ты меня хочешь…» Наконец Дик написал ей слова, которые она так долго хотела услышать:
«Ты говорила, что хочешь услышать слова от меня: “я люблю тебя” и не скрываешь этого желания… Я люблю тебя – есть от этого толк посреди пустыни? Стала она не такой огромной, не столь одинокой, как дальний край жизни? Когда-нибудь, быть может, в шепоте, в поцелуе, я тебе скажу… такая любовь – это сама жизнь. Ох, где ты, где ты?.. Ладно, я еду. Африка меня тянет, я знаю, что есть вещи, которые я должен сделать… но я почти не думаю о них, а вот только о том, что люблю тебя, Гертруда, и не увижу тебя…»
Сидя в шатре, она снова и снова перечитывала эти слова, и сердце у нее прыгало. Наконец-то он сделал признание. Дик признал перед собой, что любит ее, ни больше ни меньше. И все же никогда она не чувствовала себя дальше от него. Помнит ли он хотя бы, как она выглядит? Бывали страшные моменты, когда Гертруда пыталась вспомнить его лицо – и не могла. Ее путешествие уже подходило к концу, уже почти можно было сказать, что она уцелела, но впереди ее ждало, возможно, одиночество еще более полное, чем то, что она уже вынесла. Дик физически был от нее так же далеко, как всегда, и не приблизился к тому, чтобы оставить жену. Плача от изнеможения и грусти, Гертруда спросила себя, что же она выиграла:
«Я стараюсь заранее себя дисциплинировать, напоминая себе, как все время предвидела… этот конец, и когда он настал, нашла – попросту ничего. Пыль и пепел в горсти… мертвые кости, которые никогда не встанут плясать – все это ничто, и от них отворачиваешься со вздохом и стараешься направить взгляд на то новое, что перед тобой… А вот смогу ли я вынести Англию: вернуться к тому же и делать то же самое снова и снова – вот об этом я иногда себя спрашиваю».
Гертруда вернулась в Англию, где не было Дика Даути-Уайли, – но не затем, чтобы повторять то же самое снова и снова. Лето было жаркое и полное политических предзнаменований. А его письма продолжали идти, тон их становился более горячим и менее осторожным. «Что не дал бы я за то, чтобы ты сидела напротив меня в этом одиноком доме…»