Начальник продвагона появился в дверном проеме, тускло освещенный огнем печки. Я ударил по заспанной роже кулаком, вложив в удар всю силу, на которую способен. Машенька спиной упал в вагон, что-то загремело, должно быть, опрокинулись коробки с пайками. Я вошел, пропустил Николая, закрыл дверь.
– Конунг? – прохрипел Машенька, держась за разбитый рот. Между пальцами показались темные струйки. Он осоловело таращился, еще не понимая, что происходит.
Мало-помалу его взгляд очистился, изумление сменила звериная настороженность.
– Ты ох. ел, конунг?
– Мразь.
Ярость прорвала плотину. Не видя ничего вокруг, я сшиб Машеньку с ног и принялся избивать, не давая отчета, куда именно попадают носы кованых ботинок.
– Конунг, прекрати, – крик Николая донесся до меня из-за границы моей ярости.
Машенька лежал на полу лицом в потолок, в окружении коробок с пайками, рот его пузырился красным. На черепе кожа рассечена, показалась кость, спутанные черные волосы запеклись кровью.
– Возьми, – я достал из-за пояса и протянул Николаю нож.
Он отшатнулся.
– Чего же ты, Николай? Прикончи его, ведь он мучил тебя.
– Спрячь нож, конунг, – пробормотал Николай.
– Уверен?
– Спрячь.
Я сунул нож за пояс.
– Тогда пойдем отсюда.
Однако прежде чем мы покинули вагон, Николай задержался над своим мучителем, плюнул ему в лицо.
– Сволочь, – процедил сквозь зубы.
3. Кастрат
До Твери остался один перегон, и я приказал Олегычу слишком не усердствовать: питеры могли взорвать мост, либо раскурочить железнодорожное полотно.
Стрелки, уже предупрежденные, что в Твери нас ждет отнюдь не зачистка, сидели по вагонам нахохленные, злые, полные нехороших предчувствий. Мои слова о том, что у каждого есть возможность стать героем, первым москвитом, схлестнувшимся с питерами, не возымели действия. Самир буркнул в моем присутствии: «Конунгу известен рецепт нашей смерти». Я предпочел сделать вид, что ничего не услышал.
Я не мог ни в чем винить бойцов, так как ощущение, что мой поезд идет в никуда, не покидало меня, и это несмотря на то, что план внезапной блокировки противника на развалинах города, уничтожения техники, сформировался в моей голове и нельзя сказать, чтобы он был плохим. Но одно дело, – план, другое – его воплощение. Уж очень густыми красками описывал Шрам силу питеров. Да, Шрам. Что же с ним сталось? Неужели его сожрали твари? Удастся ли найти другого осведомителя?
– Николай, ты помнишь Шрама?
Истопник возился у печки, пытаясь всунуть в узкое отверстие толстое полено. Мы с ним, даром, что жили в одной теплушке, разговаривали мало, и каждый раз Николай вздрагивал от звука моего голоса. Вздрогнул он и сейчас, как мне показалось, несколько резче, чем обычно.
– Помню, Ахмат.
Николай, наконец, управился с поленом.
– А почему ты спросил, конунг?
– Почему? Даже не знаю…
Просто не было бы Шрама, и отряд на полных, вовсю раздуваемых Олегычем, парах несся бы к верной гибели. А так… Поборемся. Пожалуй, я погорячился, натравив на следопыта зачгруппу, но сделанного не воротишь, как небу не вернуть летящий к земле снег.
После зачистки в Ярославле и срочного направления в Тверь прошло семь дней. Всего неделя, а как много вместила она в себя – и черепаший ход поезда, и бесконечные, выматывающие душу остановки, и потасовки томящихся без дела бойцов, и выходку Шрама, и стычки с Самиром и Машенькой, и костер… Нет, не неделя прошла, а вечность – глубокая, серая, беспокойная. Я, конечно, не сдюжил бы, если б во сне не слышал твой тихий голос и, – Серебристой Рыбкой – не плавал в зеленых глазах. Милая! Когда я вновь увижу тебя? И увижу ли?
Олегыч остановил состав неподалеку от моста, под которым, лениво обтекая белые островки, разлеглась река.
Саперы плелись по мосту, проверяя металлоискателями каждую шпалу. Тверь-зверь близко, уже обдает ледяным дыханьем.
Надеюсь, питеры не ждут нас, вернее, я почти уверен в этом. Проведя успешную зачистку, они, скорее всего, до сих пор празднуют, отмечая ее, и не думаю, что кокаина у них меньше, чем у москвитов. Неожиданность – наш главный, и, пожалуй, единственный козырь.
Стрелки отпиливали посеребренные лапы елей и укрепляли их на крышах и стенках вагонов. Затем – накидывали снег. Поезд уже походил на гигантский, продолговатый сугроб.
Ко мне подошел начальник саперной бригады.
– Путь чист, конунг.
Я кивнул, отошел в сторону, помочился на желтый снег и коротко бросил:
– По вагонам.
Кто-то рядом подхватил.
– По ва-го-на-аам!
Стрелки принялись по очереди сдавать пилы начальнику хозвагона. Каждый стремился поскорее шмыгнуть в теплушку, отчего возникали толкотня и ругань. В толпе я мельком увидел лицо Машеньки, – все в сиреневых кровоподтеках и ссадинах. Черные глаза стреляли злобой.
Я отвернулся и зашагал к своему вагону.
Поезд вполз в город.
Я сидел с Олегычем в кабине машиниста. Мертвые здания, точно гнилые зубы, торчали из темной пасти ночи. Кое-где вспыхивали огни – последние прости далеких пожаров. Тверь казалась еще более уродливой и мрачной, чем другие, уже виденные мной мертвые города. У развалин вокзала замерли составы, грузовые и пассажирские. В пассажирских – я не сомневался – на нижних, верхних полках, за столиками у окон, – скелеты бывших: женщин, мужчин, детей.
На карте это место обозначено как «нулевой район».
Скрежеща, поезд остановился. Олегыч повернулся ко мне, вытирая засаленным рукавом вспотевшее лицо.
– Приехали, конунг.
Вокруг – ночь. Привыкшее к реву мотора ухо отказывалось воспринимать тишину. Казалось, кто-то идет по шпалам к носу локомотива и вот-вот постучится в лобовое стекло.
– Конунг, есть будешь?
– А?
– Не желаешь, спрашиваю, пожрать со мной?
– Нет, Олегыч.
Машинист пожал плечами, выбрался из продавленного кресла, и, слегка пошатываясь, побрел по узкому проходу машинного отсека в свою каморку. Там загорелся свет и послышался стук кастрюльной крышки. Странный человек, он еще может думать о еде… Впрочем, его работа на данном этапе завершена, Олегыч может расслабиться. Моя же только начинается и, откровенно сказать, я предпочел бы достать с неба луну, нежели заниматься этой работой.
Отряд продвигался по Нулевому району.
Замаскированный поезд остался позади под надзором Олегыча и пулеметчика. При дневном свете Нулевой район производил не такое гнетущее впечатление, как ночью.