VII. Что есть Добро?
– Профессор? Вы? Вы здесь? – Алексей Михайлович был искренне удивлён появлению начальника отдела изобретений в столь поздний час на скамейке сквера Гоголевского бульвара (в том, что это был Нычкин, сомнений почему-то не оказалось). Да ещё и после того как всего несколько секунд назад на этом же самом месте ему примерещился (привидится же такое) чёрт. – Я… я никак не ожидал… значит… значит, эксперимент всё-таки не удался?
– Я-то здесь, – лицо, которое Пиндюрин при обманчивом лунном свете принял за давешнего профессора, проигнорировало вопрос относительно эксперимента. – Я таки давно здесь. Вы и представить себе не можете, молодой человек, насколько это уже давно. А вот вы меня, признаюсь, таки удивили.
– Я? Как же это я…? Я никак… – в ожидании выговора за проваленное испытание машины времени залепетал Пиндюрин. – Чем же я… это… ну, того… ну, смог, значит?
– Удивили. Удивили. Да-а-с, – профессор задумался на мгновение и, неожиданно подавшись вперёд, заложил большой палец левой руки за жилетку тройки, а правую, развернув ладонь, направил на Алекскя Михайловича. – Ведь вы же не веующий, – при этом буковка «ЭР» у него куда-то сама собой потерялась.
Был ли это вопрос, или утверждение, или приглашение к разговору на заданную тему, Пиндюрин не понял, но на всякий случай попытался ответить как можно уклончивее.
– Я? Да… Вернее, нет… Вернее… Я не знаю. Я верю, конечно, но не так чтобы очень.
– Я так-таки и пъедполагал, батенька, так и пъедполагал. Я всегда говоил, милейший – «Кто не с нами, тот пъётив нас». И вы тому яйчайший пъимей.
Профессор снова откинулся на спинку скамейки, поднял глаза к небу, на сияющую луну, и многозначительно замолчал.
Молчал и Пиндюрин. А что он мог сказать? Что вообще он мог предпринять в создавшейся ситуации, кроме того, чтобы предложить многоликому собеседнику бутылочку пивка (честно говоря, он всегда поступал так в затруднительных обстоятельствах) и самое главное, предложить вторую себе самому. Рука уж было потянулась к пузатой сумке под скамейкой, но вдруг сама собой одёрнулась, так как в оглушительной тишине Гоголевского бульвара как-то неожиданно для Алексея Михайловича встал вдруг вопрос.
– Вот такие вы все, – несколько философично и слегка отстранённо звучал вопрос. – И с чего бы уж, в самом деле? И откуда в вас это?
– Что, это? Какие мы все? – не понял Пиндюрин.
– Казак один, ох и лихой был человек, – продолжал профессор, не обращая внимания на вопрос. – В хмельном разгуле равных себе не знал. И ведь сколько б не выпил – не берёт его, не пьянеет и всё тут, только злее становится. Лютости, значит, в нём хмель прибавляет. И была у него мера такая, как через хмель в ту меру лютости войдёт, тут только держись – ни друга, ни брата не признаёт, ни старика, ни девку не милует, всяк беги вразлёт, чтоб на глаза ему не попасться. А и силён же был бродяга, что твой медведь, да что там, и медведя заламывал. И ловок – с саблей казачьей один против десятерых выходил победителем. Выбрали его атаманом, чином пожаловали да буркой от самого царя, так чтобы при должности дурь в узде держал да на внешних врагов всю выливал. Да куда там? Тесно ему в бурке атаманской да в узде царской. Смуту учинил. Нашлись и побрательнички, коим воля вольная милее дЕвицы. Ох, и натешились же они тогда, ох и нагулялись же, столько кровушки человеческой пролили и правой, и виноватой, что ежели кровь ту всю в одном месте слить, море получится. Вот такой был казак.
Алексей Михайлович слушал, не перебивая, пытаясь уловить суть и смысл повествования. Ведь зачем-нибудь начат был рассказ этот, значит, имеет он отношение к давешнему разговору. Иначе с чего бы? Только смысл тот никак не шёл на затуманенный пивом ум Пиндюрина, не мог никак поймать он его за хвост, хоть и чувствовал, что рядом где-то ходит разгадка, ходит и посмеивается над горе-изобретателем.
– А как изловили казака того, осудили на казнь лютую, возвели на эшафот, он бух на коленки и давай лоб крестить. Глаза в небо смотрят, не моргая, а из глаз слёзы горячие, аж пар от них, как из бани. Я там оказался тогда – подхожу, интересуюсь. Потому как в самом деле интересно – чего это он вдруг? На что надеется-то? Неужто и впрямь думает, помилуют, простят, купившись на раскаяние? А он мне одними губами, не переставая молиться: «Отыди от меня, не твой ныне день. Потому как, может, я впервые Любовь и Милость Божью узрел». Так и отдал Богу душу, молясь.
Профессор неожиданно встрепенулся, приблизился к собеседнику глаза к глазам и хитро так, ехидненько улыбнулся. Пиндюрину вновь почудилось, что вместо носа на его лице возникло вдруг холодное и влажное поросячье рыльце. Но это продолжалось всего только миг, даже меньше мига.
– Как думаете, милейший, пъястил-таки Бог того казака?
– Конечно, простил! А как же! – не раздумывая, ответил изобретатель.
– А цая того, что казака лютой казни, мукам нечеловеческим пъедал? Да и многое множество дъюгих людей казнил на Москве лет с десяток подъяд, тоже таки пъястил?
– Простил, – на сей раз несколько подумав, твёрдо ответил Пиндюрин.
– Вижу, и правда так думаешь, – перестав улыбаться, сказал профессор, пристально глядя в глаза изобретателю. – Вот все вы такие. Вот в этом вся вера ваша… и весь Бог ваш.
– А ваш, профессор, разве не такой? Разве у вас другой Бог? – Алексей Михайлович с трудом выдерживал столь пристальный взгляд. Ему казалось, что он пронзает его насквозь, до самого низменного дна его исковерканной жизнью души, до которого и сам Пиндюрин боялся опускаться. Чёрт знает, что там таится. Но лучше не тронь. Не замай. Всплывёт. И как же неприятно, до мурашек скверно и неуютно, когда там копается чужой, малознакомый, совсем посторонний холодный и приставучий взгляд.
Но уже через мгновение рядом с горе-изобретателем на чугунной скамье сквера Гоголевского бульвара снова сидел хитро улыбающийся, поминутно хихикающий, совершенно безобидный человечек в старой поношенной тройке и в ермолке на прилизанной соломенной голове. Он потёр руки, хихикнул в кулачок, зачем-то произнёс: «Так-с», – опасливо косясь на Пиндюрина, достал из внутреннего кармана пиджака фляжечку, налил в крышечку-рюмочку на пару глотков пахучего коньячку и, выпив, повторил все эти действия в обратной последовательности. При этом лицо его выражало необычайное смущение, и, как бы извиняясь, говорило: «Простите, что не предлагаю угоститься. Последние капельки, знаете ли, с напёрсточек всего и осталось-то».
– А какой Он, по-твоему, Бог? – спросил умиротворённый коньяком профессор.
– Добрый, – подумав, ответил Алексей Михайлович, и поразмыслив ещё, добавил, – Он всех нас любит.
– И тебя?
– Меня?
– Да, да тебя. Лично тебя.
– Не знаю, – на этот раз Пиндюрин подумал подольше и повнимательней. – Вообще-то не за что меня… скверный я… Но всё ж-таки…, я думаю…, и меня любит.
– Хи-хи…. Скверного-то?