– Вот ведь хрень… – самопроизвольно произнёс рот, реагируя на то, что увидели глаза.
Уже не только маленькое грязное окошко под потолком являлось единственным источником тусклого света. Миниатюрная копеечная лампочка, изливая жёлтое гепатитное сияние, хоть и не придавала помещению красоты и изящества, но всё же несколько оживляла его, рассеивая мистические страхи и делая похожим на жилище живых людей. И хотя холодные каменные стены и сводчатый потолок даже при дополнительном освещении по прежнему усиливали сходство со склепом, но деревянные двухъярусные нары вдоль стен, старые поистёртые колючие одеяла неопределённого цвета и валики вместо подушек, сшитые из таких же одеял, а более всего нехотя сползающие с нар заспанные люди в казённых робах прозрачно намекали на несколько иную, не менее определённую ориентацию помещения. Было очевидно, что картина утреннего пробуждения, неизменно повторяющаяся изо дня в день без какого бы то ни было разнообразия на протяжении весьма длительного времени, являлась для них чем-то раз и навсегда установленным, не могущим претерпеть никаких изменений. Все их движения были абсолютно бессознательными, автоматическими, запрограммированными. Поэтому на появление нового соседа никто из них не обратил никакого внимания. Пиндюрин лежал на нижней шконке, а прямо над ним натужно скрипели, прогибались и, казалось, вот-вот проломятся доски верхнего яруса, о которые он так больно ударился при попытке подняться.
– Вот ведь хрень какая… – повторил он ещё раз. – За что ж меня так?
В это время сверху свесились огромные ноги в шерстяных вязаных носках отнюдь не первой свежести, а следом за ними спрыгнуло и всё тело. Глядя на него, Алексей Михайлович подивился прочности нар и возблагодарил Бога за то, что этой ночью остался жив и не был раздавлен эдакой глыбой, будь доски верхнего яруса чуть менее прочными.
– Ну что лежишь-то? Вставай, не санаторий, – пробасила глыба.
– Но я… – попытался подать голос Пиндюрин.
– Свинья! – не позволила закончить мысль глыба. – Колокол слышал? Всё! Подъём! И не возражать тут мне!
Внушительные габариты человека говорили о наличии оснований требовать от кого угодно чего угодно, по крайней мере, в пределах камеры, а манера вести диалог недвусмысленно указывала на имеющиеся у него все полномочия. Во всяком случае, изобретателю машины времени сразу расхотелось что-либо выяснять и спрашивать, но тут же подумалось – а ведь действительно пора уже вставать. Чего валяться-то? Он решил не выделяться из общей массы, присмотреться к обстановке – авось случай сам предоставит ему возможность всё разузнать. А пока лучше не раздражать никого лишними вопросами и возражениями. Но великого Герберта Уэллса, особенно его изобретательскую деятельность, Пиндюрин помянул сейчас про себя вовсе не всуе и отнюдь не добрым словом. Не везло ему на классиков.
Алексей Михайлович встал со шконки и вместе со всеми проследовал прочь из комнаты. Он оказался в длинном коридоре, куда выходило множество дверей. Каждая выплёвывала из себя таких же людей в чёрных казённых робах, пополняющих собой общий поток, который вяло и размеренно тёк по коридору в одном направлении. Никаких попыток выплеснуться из потока, никаких разговоров, даже отдельных слов или хотя бы приветствий – всё подчинялось единому разуму, какой-то общей для всех всесильной внешней воле. Как в муравейнике. Люди не проявляли никакого живого участия в происходящем. Никакого движения мысли, ни эмоционального всплеска, ни даже осмысленности взгляда или мимики не отражалось на их лицах. Они казались запрограммированными, раз и навсегда подвластными какому-то невидимому внешнему управлению, не дающему сбоев. Пиндюрин засомневался даже, а живые ли они. Прямо зомби. Но, чувствуя за своей спиной дыхание громилы, он поостерёгся проявлять излишний интерес к причине такого их поведения.
Наконец, чёрный людской поток влился в просторный зал, уставленный длинными столами со скамьями по обе стороны от них. На столах стояли алюминиевые кружки и полувёдерные чайники, а так же большие плоские тарелки с ржаными сухарями. Люди один за другим подходили к столам и замирали каждый у своего места. Всё происходило быстро, чётко и слаженно, без сутолоки и толкотни. «Как в армии», – подумалось изобретателю. «Какой там, в армии? Там, даже при самой строгой организации, сущий бардак по сравнению с этим», – тут же не согласился он с самим собой.
Вскоре помещение заполнилось, у каждого места за каждым столом стояло по чёрному человеку и послушно ожидало … Чего? Наверное, команды …. Но до сих пор никаких команд не звучало – всё подчинялось бессловесному механическому инстинкту. И если бы не короткая беседа с громилой, Алексей Михайлович справедливо полагал бы, что здесь вообще все немые. Но тут внезапно – Пиндюрин аж вздрогнул будто ужаленый – всё людское море, как по команде, но без всякой команды, в один голос, слаженно, словно хор государственного ансамбля песни и пляски затянул «Отче наш». И хотя изобретатель никогда не бывал в церкви, никогда не слышал и уж тем более не принимал участия в исполнении этой молитвы, он тут же подхватил общее пение и влился в слаженный хор. Как? Почему? Какая сила заставила, подтолкнула его? Он не знал. Во всяком случае, на сей раз уж точно не присутствие громилы включило его намертво в общий процесс.
Когда молитва закончилась, все сели, опять же без какой бы то ни было команды, и принялись пить горячий, обжигающий чай с сухарями. Тут Пиндюрин решил рассмотреть повнимательнее лица сидящих напротив, полагая, что во время еды так или иначе должны проявиться хоть какие-то человеческие эмоции. Ведь именно за столом люди раскрываются, следуя каким-то своим индивидуальным реакциям, личностным вкусовым ощущениям от пищи. Кто-то голоден и жаден, кто-то, напротив, сыт и медлителен, одному недостаточно сладко, другому слишком приторно, для кого-то чай обжигающе горяч, для кого-то – помои. И все эти разнообразные тонкости восприятия неизбежно проявляются, должны прорисовываться мимикой лица, еле уловимыми вздохами, причмокиванием или кряхтением. Да мало ли, кто как себя ведёт за столом. Не даром же люди издревле, чтобы угадать характер человека, сажали его за стол, и …. Но кроме бесстрастных, абсолютно безжизненных, даже тупых физиономий он ничего перед собой не увидел. Легче было бы определить характер автомобиля во время заправки его бензином, чем разглядеть хоть какие-то эмоции в лицах этих живых трупов. От досады Алексей Михайлович чуть было даже не выпустил на волю томящийся на языке матерок, но буквально за секунду до эдакой вольности каким-то шестым чувством или пятой точкой уловил, что сейчас все встанут и снова затянут «Отче наш». Так и произошло, и Пиндюрин почти что не опоздал. Разве только чуть-чуть, на какую-то долю секунды.
После завтрака все так же организованно покинули столовую и рассредоточились по заранее предписанным каждому занятиям. Алексей Михайлович вместе с «группой товарищей», руководимой громилой, отправился в коровник. Как известно, корова тем и хороша, тем и даёт фору многим другим видам домашних животных, что кроме молока, говядины и шкуры, а так же рогов и копыт, щедро предлагает для удовлетворения человеческих запросов и потребностей неисчислимое количество навоза. Известно также, что сама она складывать его в специальные хранилища не обучена, а потому не умеет. Она ср…, простите, гадит прямо там же где ест, спит, заботится о продолжении рода, занимается разрешением других насущных коровьих вопросов. Вот очищением стойла от продукта коровьей жизнедеятельности и занимались Пиндюрин и его команда в течение целого дня. Нельзя сказать, что подобное занятие пришлось изобретателю по вкусу, скорее наоборот. Но своё отрицательное отношение к нему он попытался выразить только один раз, за что сразу же получил от громилы всё такое же немое, но весьма убедительное внушение под дых. Остальные же члены группы никак не реагировали на происходящее. Они молча и бесстрастно работали, словно навозоуборочные машины, без перекуров и обсуждений текущего политического момента. И так до той самой минуты, пока из-за ворот коровника, с улицы не послышалось протяжное сытое мычание возвращающегося с пастбища стада. Надо ли говорить отдельно, что данное мычание по своей тембровой окраске и насыщенной полифонии в этот преисполненный юмора день показалось Пиндюрину Венским вальсом Штрауса. Наверное, не надо. Все как по команде сложили орудия труда и организованно направились в столовую для вечерней трапезы.