А ему тысячи лет! Неисчислимые тысячи тысяч, в течение которых он не разменивался на пустяки, не заботился ни о хлебе насущном, ни о сне и отдыхе, ни о крыше над головой, ни о продолжении рода, ни о болезнях, ни о досуге, ни о чём другом, что так заботит и разбрасывает человека по всем углам и закоулкам мироздания. У него есть только одно дело, только одна забота, которой он искренне предан всей своей бесконечной тёмной жизнью. И это дело – искушение и обольщение человека на погибель. Как думаешь, сильно он преуспел и поднаторел в нём? То-то же. И его ты собираешься обхитрить? Да он в тысячи тысяч раз хитрее и искушённее миллионов таких как ты, он шутя размазал бы тебя и растёр бы в порошок. Если б смог. Но он не может, потому что нет у него такой власти. Он бессилен, пока ты сам не призовёшь его, сам не захочешь забраться в его мышеловку, польстившись дармовым сыром, пока ты сам не пожелаешь, чтоб эта мышеловка захлопнулась, погубив тебя. Такова твоя власть, ибо ты единственная тварь в мироздании, несущая на себе образ и подобие Творца. Но ежели мышеловка захлопнется, согласно твоему желанию, то выбраться из неё ты уже не сможешь. НИКОГДА! Потому я и напоминаю о выборе, пока она открыта.
– Я понял. Но что, что я могу? Я ведь не священник.
– А разве лишь священники потребны Господу и России? Ты же всё видел. Хочешь ли ты жить в такой стране? Хочешь ли, чтобы дети твои родились, выросли в ней, впитав в себя всю ложь и гнусность? Разве священники только могут вымести всю эту погань и возродить Россию?
– Но я и не политик.
– О! Этого добра хоть отбавляй. Вот в чём, в чём, а в политиках недостатка нет. Это иудино племя без особого труда и каких бы то ни было временнЫх затрат перекрасится в любой цвет, куда ветер подует, лишь бы остаться у кормушки. И вот что интересно, они будут эффективно работать при любой власти, настолько эффективно, насколько этой власти будет угодно. Нет, не в этом нужда России сейчас.
– И тут Вы правы. Только я и не воин. Какой из меня вояка? Я и стрелять-то не умею, даже никогда в жизни не дрался.
– И слава Богу! Истина сильна не тем, что требует крови, а именно тем, что способна победить и без неё. Помнишь, что сказал Господь Петру, отсекшему ухо рабу первосвященникову? «Возврати меч твой в его место, ибо все, взявшие меч, мечом погибнут, или думаешь, что Я не могу теперь умолить Отца Моего, и Он предаст Мне более, нежели двенадцать легионов ангелов?».
[45]
Это сказал Проливший Свою Кровь на Кресте. Сам проливший, добровольно. Что может быть больше Её? И нужно ли ещё крови?
– Тогда я вообще ничего не понимаю. Чем же я могу быть полезен, что могу сделать, какова моя роль?
– Самая главная роль в жизни – своя. Она может и не самая простая, но самая интересная, самая тонкая, самая гениальная. Когда играть ничего не надо, когда каждая реплика, каждая фраза является невыдуманным, но естественным продолжением предыдущей. Когда слёзы и смех, жар и дрожь, трепет и обморок – результаты не профессионализма, отточенного долгими утомительными репетициями до седьмого пота, а следствие искренних, всамделешных переживаний сердца. Что ты должен? Учиться. Жить. Вспомнить всё своей генетической памятью, самой точной и глубокой, на которую только способен человек. А вспомнив, вновь попытаться стать Русским, Православным. И быть готовым.
– Как это?
Лес снова вздохнул всеми своими зелёными лёгкими. Но то уже был иной вздох – вздох облегчения и надежды. Невесомые словно утренние бабочки солнечные лучики уже вспорхнули низко-низко над землёй, разогревая блуждающий предрассветный воздух трепетанием своих ярких крылышек. Первые, ещё несмелые они едва коснулись вскользь зияющих язв чёрных костровищ, тронули и отпрянули брезгливо от испражнений цивилизации, в изобилии оставленных тут и там в виде пустых бутылок, рваных полиэтиленовых пакетов и покорёженных жестяных консервных банок, скользнули сочувственно по трупам некогда могучих стволов, обязанных своей гибелью всё той же цивилизации, забывшей о них сразу же после умерщвления. И это следы любви человеческой, отягощённой цинизмом, с которым она приносится в жертву просвещению как раз по случаю больших христианских праздников, воспевающих и прославляющих всё ту же Любовь, поруганную всё тем же просвещением. Но с восходом солнца всякий раз освещались Надежда и Вера, что Любовь между природой и царём её умерла не на вовсе.
– Вот ты и сделал свой выбор. Я же говорил, что всяк человек рано или поздно его делает, никого не минует чаша сия. Потому что уклонение от выбора – это пассивный выбор того, которого ты сегодня отверг. Но не обольщайся, не думай, что он навсегда ушёл. Нет, он отныне постоянно будет с тобой, хоть и не явно. Чуть усомнишься, знай, это он дует тебе в уши свою философию, чуть остановишься, разнежишься, это он разжижает твою кровь своим коньяком, чуть закружит голову успех, это прижились и поднимаются в твоей душе льстивые ростки искуса. Будь осторожен и внимателен.
Всё ещё яркий, хотя и меркнущий уже глаз луны поплыл над колышущимися волнами безбрежного лесного океана, нырнул в них, желая сокрыться, спрятаться, не выдерживая конкуренции с дневным светилом, но вдруг вынырнул вновь и поплыл стремительнее, убыстряя ход. Вот он резко изменил траекторию движения, приближаясь, наезжая на затерянную в лесу платформу, сопровождаемый усиливающимся металлическим стуком колёс о стыки рельс. К полустанку с шумом подкатил поезд, ощупывая ярким прожектором пространство впереди себя. Подкатил и остановился.
– Поезжай с Богом. А там увидишь, что должен увидеть, узнаешь, что должен узнать и поймёшь, что должен понять. Отныне ты – уже не ты, а тот, кто был и грядёт. Пока не могу сказать тебе больше, и не спрашивай. Гряди и виждь.
Старец достал из сумы маленький свёрток – нечто, завёрнутое в лоскут грубой льняной материи, и вложил в руку своему посланнику.
– На вот, это поможет тебе и себя узнать и Россию понять. Поезжай, и да храни тебя Господь.
Ярким летним днём, когда могучее светило уже уверенно заняло наивысшее, утвердительное положение над горизонтом, когда уснувшая луна только начала набирать силы для своего предстоящего восхождения, гулявая, блудливая Москва затаилась до времени в ожидании своего выхода на арену ночной вакханалии. Этим полуденным часом в большой комнате, щедро одаренной солнечным сиянием, не затмевающем, впрочем, крохотного огонька неугасимой серебряной лампадки, отражённого от чудотворного образа Спаса Нерукотворного, сидели трое.
– Проводил? – спросил первый – худой, измождённый долгой-предолгой жизнью человек, с некогда красивым, но высохшим от времени и забот лицом, впалыми щеками, выдающимися, острыми скулами и носом, большим, изборождённым морщинами умным лбом и тусклыми, мокрыми от слёз глазами.
– Проводил, – коротко подтвердил второй – древний старик с длинной седой бородой, в старой, изрядно поношенной скуфье на голове, с ветхой сумой и длинным, выше человеческого роста посохом, лежащими на полу возле ног.