И действительно, чего ещё надо? Разве не об этом она не решалась даже мечтать, сидя на полупустом чемодане посреди огромной, родной и такой чужой Москвы? Сидя практически голой, без единой своей нитки на теле (всё только монастырское), словно нищая странница, будто бессловесная игрушка в чьей-то замысловатой игре. Конечно, об этом. Бесспорно. Ведь Аскольд всегда был Аскольдом – странным, безумным, сумасшедшим, не похожим ни на кого в этом мире. Всегда был… И это казалось незыблемым, неизменным, Божьей данностью человеку, Его нестираемой печатью. Был… и перестал вдруг быть. Это не то чтобы пугало или разочаровывало. Нури не могла понять, определить своего отношения к новому Богатову, не находила в сердце своём ни восторга, ни сожаления. А только всё более звучали в душе и уже задавали тон ностальгически грустные нотки осеннего вальса-бостона. А ещё Аскольд больше стал курить, задумываясь глубоко на каждой затяжке в полсигареты. И всё чаще пить… водку… самую дешёвую, палёную… каждый день… Он не пьянел, а только грустнел, погружался глубоко в себя, подолгу оставаясь там, вдали от всех. И от неё.
– Я боюсь…, – признался Аскольд однажды в минуту особого, пьяного откровения. – Понимаешь ты, боюсь?! Я уже десять лет ничего не писал, ни строчки, ни слова, ни штриха…. Знаешь, что становится, например, со спортсменом, пусть даже олимпийским чемпионом, который десять лет как забросил все тренировки, а только пьёт горькую? Он выходит в тираж… навсегда. И никаким домкратом его уже не поднять. Представляешь, если он вдруг решится выступить на каком-нибудь соревновании, соперничая с теми, кто только начинал, когда он был на вершине Олимпа? Смешно… Жалко… И стыдно… Ой как стыдно! Так что лучше и не начинать. Умерла, так умерла.
Нури тогда не стала возражать ему, но запомнила эти слова крепко. Особенно мутную тусклость взгляда всегда ясных, светлых, бездонных голубых глаз Аскольда. В ту минуту она твёрдо для себя решила: «Ничего не умерла! Не позволю! … Не то ведь и правда умрёт…».
Через некоторое время, уже зимой, она притащила на себе и вручила Богатову ко Дню рождения поистине царский подарок – мольберт, два загрунтованных, готовых к работе холста и полную хозяйственную сумку всяко-разных кистей да тюбиков с художественной масляной краской. А ещё через полгода, когда их комната насквозь пропахла специфическим, ни с чем не сравнимым запахом живописной мастерской, когда на мольберте сияла свежими красками почти законченная работа, Нури дополнила свой подарок новеньким ноутбуком.
– Вот! Пиши, работай и не смей отказываться, – сказала она восторженно и твёрдо, глядя в его искрящиеся счастьем глаза. – И помни, я вложила в тебя деньги, которых у меня далеко не в избытке. Теперь ты просто не можешь, не имеешь права не оправдать. Лети, пари, возвращайся к себе,… а я посижу тут, на ветке, в нашем гнезде,… ужин приготовлю,… салат из лавровых листиков в оливковом масле… Тебе понравится.
Луна как-то очень быстро, внезапно скрылась, растворилась в черноте, небо опустилось, нависло над самыми маковками страшного, уродливого в своей наготе леса и пролилось крупными, частыми, словно поток всемирного потопа каплями дождя. Нужно возвращаться домой, мокнуть тут среди ночи не было никакого желания. Мысли, воспоминания о делах давно минувших дней успокоили сердце, привели в состояние тишины душу, а холодная влага с небес отрезвила сознание. Нури обернулась, внимательно и цепко вгляделась в черноту, осмотрелась несколько раз по сторонам, вокруг себя – фонаря нигде не было видно, он исчез, провалился безвозвратно как в преисподнюю. Она, должно быть, зашла слишком далеко в лес, но не настолько же: её прогулка продолжалась-то всего минут двадцать. Сейчас, каких-нибудь несколько метров, наверняка шагов пятьдесят, не более, и Нури увидит сквозь ночную темень спасительный глаз фонаря. Женщина постояла ещё минуту-другую и решительно направилась в сторону, в которой, как ей казалось, должен быть посёлок, дом, тепло и уют очага. Наверное, уже стоит на пороге и нервно курит вернувшийся и ожидающий её с волнением Аскольд.
Нурсина блуждала уже более часа, а то и все два часа, точного времени она не знала. Давно уже поняв, что заблудилась, она упрямо продиралась сквозь чужой, незнакомый лес. Ниоткуда, ни справа, ни слева, ни спереди, ни сзади, ни даже сверху не было видно ни одного огонька, ни даже крохотной точечки-звёздочки, только сплошной и глубокий мрак, извергающий хлёсткие – по лицу, по щекам, по глазам – беспощадные плети холодного обжигающего дождя. Нури не знала, куда идёт, уже не верила, что вообще дойдёт хоть куда-нибудь, но шла упрямо, обливаясь слезами вперемешку с дождём, терпя боль физическую от безжалостно секущих по лицу веток и душевную от обиды. Ей не хотелось умирать вот так, одинокой, брошенной, загнанной, словно маленький степной зверёк в чужой, подозрительный, угрожающий лес. Да и как же такое возможно, что она живая, счастливая, ещё недавно чувствующая свою нужность, необходимость, своё неоспоримое место в жизни, вдруг в одночасье оказалась выброшенной из мира в глухую, враждебную её природе стихию? Неужели это происходит вот так, вдруг, нежданно-негаданно, страшно, просто жутко, а главное без какой бы то ни было надежды на защиту, на поддержку хоть кем-нибудь, надежды на что-нибудь непременно доброе и справедливое, даже на чудо?! Нури начала молиться сквозь слёзы и отчаяние, сквозь ветер и дождь, молиться сознанием, сердцем, в голос. И сама вдруг поймала себя на том, что призывает и просит помощи не у своего природного Бога, знакомого и привычного для неё от рождения, а у аскольдовского, христианского Бога, не по-арабски, но по-русски: «Господи, Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя грешную! Пресвятая Владычица моя, Богородица, спаси мя!».
Силы оставляли её. Скрученные судорогой от холода мышцы не слушались, не повиновались больше воле. Вся промокшая до нитки, ослабевшая до изнеможения, полная отчаяния и уже почти безразличная к своей участи Нури села на поваленный ствол какого-то дерева и приготовилась принять свою судьбу полной охапкой, всё, что та соизволит послать. Откинувшись на длинную толстую ветвь, будто специально выросшую тут чтобы служить ей опорой, Нури подставила бесчувственное уже лицо под хлёсткие струи дождя, закрыла глаза и, не ожидая от жизни белее ничего светлого, успокоилась, забылась.
Аскольд начал писать сразу и много. Его будто прорвало, словно неудержимая стихия, годами копившая силу во внешне спокойном, безмятежном водохранилище, вдруг разметала в щепки сдерживающую её плотину и вырвалась на простор ничем не ограниченной свободы. Казалось, он даже особо не думал, только брал из сознания готовые уже мысли, крепко склеенные друг с другом, как кадры киноленты в единый, полнометражный фильм, не раз просмотренный им и изученный до тонкостей. Оставалось только изложить, записать тщательно и правдиво, ничего не присочиняя, не добавляя от себя, но и не упуская никаких, даже самых малозначительных деталей. Нури хорошо помнила, будто это было только вчера, как Богатов ежедневно, возвращаясь с работы и наспех перекусив, вдохновенно и трепетно раскрывал ноутбук и погружался в текст. Он и на работу брал компьютер, вообще всегда и везде носил его с собой и использовал каждую свободную минуту для литературы. Дома лишь дописывал, подправлял, завершал наработанное за день красивым и эффектным финалом.