Которая и жжет, и губит!
Мы любим всё – и жар холодных числ,
И дар божественных видений,
Нам внятно всё – и острый галльский смысл,
И сумрачный германский гений…
Мы помним всё – парижских улиц ад,
И венецьянские прохлады,
Лимонных рощ далекий аромат,
И Кёльна дымные громады…
Мы любим плоть – и вкус ее, и цвет,
И душный, смертный плоти запах…
Виновны ль мы, коль хрустнет ваш скелет
В тяжелых, нежных наших лапах?
Привыкли мы, хватая под уздцы
Играющих коней ретивых,
Ломать коням тяжелые крестцы
И усмирять рабынь строптивых…
Придите к нам! От ужасов войны
Придите в мирные объятья!
Пока не поздно – старый меч в ножны,
Товарищи! Мы станем – братья!
А если нет – нам нечего терять,
И нам доступно вероломство!
Века, века – вас будет проклинать
Больное позднее потомство!
Мы широко по дебрям и лесам
Перед Европою пригожей
Расступимся! Мы обернемся к вам
Своею азиатской рожей!
Идите все, идите на Урал!
Мы очищаем место бою
Стальных машин, где дышит интеграл,
С монгольской дикою ордою!
Но сами мы – отныне вам не щит,
Отныне в бой не вступим сами,
Мы поглядим, как смертный бой кипит,
Своими узкими глазами.
Не сдвинемся, когда свирепый гунн
В карманах трупов будет шарить,
Жечь города, и в церковь гнать табун,
И мясо белых братьев жарить!..
В последний раз – опомнись, старый мир!
На братский пир труда и мира,
В последний раз на светлый братский пир
Сзывает варварская лира!
[85]
Он остановился, замолчал, будто содрогнулся внутренне от приговора, который сам же и вынес.
– Да, скифы мы… И дёрнуло меня…
– Так, может, вам вернуться? – неуверенно предложил Аскольд.
– Что вы? – ответил незнакомец после незначительной паузы. – Кто меня ждёт? Я же теперь немец… Пробовал,… обращался в посольство… даже письмо писал Путину… Всё без толку. Чтобы из России сюда бежали – это нормально, привычно и понятно. А вот чтобы наоборот… Я даже элементарно туристом в Россию съездить не могу… Визы нет… Некуда ставить… Мой вид на жительство здесь даёт право на свободное перемещение в пределах только Евросоюза… а Россия для меня дальше чем Португалия.
– Как это?
– А вот так. Я же не гражданин… Конечно, за столько лет можно было ассимилироваться, сдать на гражданство и получить обычный немецкий паспорт со всеми привилегиями, только… да не нужно мне всё это. Что, абсурд? Противоречие? Да, скифы мы… да, азиаты мы. Если бы он мог вернуть мне Родину… а так…
Он допил залпом остатки пива и, подозвав официанта, заказал ещё. Тот послушно и молниеносно исполнил, при этом светился весь таким радушием, таким искренним желанием угодить, доставить удовольствие, что не дать ему на чай было никак невозможно. Незнакомец, естественно, заплатил. Официант, естественно, принял… и отправился доставлять новое удовольствие новым посетителям… тут же позабыв о существовании старых.
– Да нет, не подумайте, тут хорошо… культурно… даже слишком… – заговорил гражданин, принимаясь за вторую кружку. – Только Любви здесь нет… Всё по прейскуранту – и добродушие, и искренность, и любовь. Вот и прикиньте пока не поздно ещё, сможет ли она полюбить вас не на расстоянии трёх границ, а непосредственно, близко, в своих объятиях? Причём не редкими кратковременными встречами, а постоянно, до конца вашей жизни. Примет ли она тебя такого, какой ты есть… русского?
– Кто? – недоумённо вопросил Аскольд и даже поперхнулся несвоевременным глотком.
– Как это кто? Она… Твоя новая родина… Германия…
Богатов откашлялся, отдышался, привёл в состояние покоя сбившееся сознание, затем также залпом допил своё пиво и уверенно поставил кружку в самый центр кругляшка. Как немец.
– У меня уже есть Любовь… Настоящая… Безумная… От которой мурашки по коже и блаженный восторг одновременно… Ради которой хочется жить и за которую можно умереть… Поэтому… у меня всё получится. Я знаю.
Глава 33
Прошло два года.
В середине лета, двенадцатого июля, аккурат по завершении Петрова говения, в слепую туманную рань, часов в шесть утра…
Да нет же, нет… Пётр Андреевич Берзин, хоть и слыл пташкой ранней, рассветной, но не до такой же степени. Это было… часов около восьми утра… никак не раньше… а то и во все девять…
Так вот, часов в девять утра, или около того, Пётр Андреевич Берзин не спеша прогуливался в тени густо разросшихся деревьев старого русского кладбища, что расположилось своеобразным причудливым островком посреди кипящего пеной людского океана одного из крупных европейских мегаполисов. Чего потерял он тут? Какая такая надоба привела его этим ясным, погожим, жизнеутверждающим летним утром… к тихому, казалось бы, отрешенному от всего окружающего мира погосту?
А ведь и было что…
Отойдя от дел после того памятного процесса, Пётр Андреевич передал контору единственному сыну – молодому, энергичному, перспективному адвокату, – а сам всецело погрузился в коллекцию. Он взялся за дело рьяно, увлечённо, с нетерпеливым азартом юноши, желающего объять всё и сразу… и в то же время с педантичной скрупулезностью многоопытного мастера. Эти две, казалось бы, противоречивые, мешающие друг другу черты уживались в Берзине как нельзя мирно и на редкость продуктивно. Обе достались ему в наследство от великих, значительных дарителей: первая от Бога, как искра, как талант, требующий развития и преумножения; вторая же – от многолетнего опыта, приучившего в общем замечать мелочи, а через них складывать всю огромную мозаику, в которой каждое махонькое стёклышко лишь тогда засияет, когда определено на своё единственное, уникальное место. И его коллекция сияла. Сияла каждой своей картиной, придающей общий блеск и неподражаемость всей мозаике в целом. Стали поступать предложения об устройстве выставок, зачастили галеристы-покупатели, желающие украсить свои собрания редкостными работами старых мастеров, новые же, только-только входящие в фавор к привередливой Фортуне, считали удачей, если их лучшие холсты появлялись вдруг в каталоге коллекции Берзина. Жизнь, что называется, удалась. И перемена поприща никак не сказалась на её качестве, зато насколько изменилась её духовная насыщенность, её моральный, так сказать, стимул.