Я продолжал говорить о сексе, так как намеки, знаки и слова, которые я видел перед глазами, сами наталкивали меня на эту тему. Я говорил о Сьюзен, о том, как все было хорошо сначала, и как дерьмово все стало потом, и как мне было с ней плохо, я рассказывал свою сексуальную историю в целом, говорил, что я был не хорош, или недостаточно хорош. Я болтал много, рассказал, как я передавал свой опыт Сьюзен, говорил о сексе, а потом вдруг увидел слова «обожание… меня обожай» или что- то в этом роде. Я никак не мог увязать эти слова ни с чем. Я
понимал, что меня уносит во что‑то большое, что‑то огромное, мне очень захотелось туда попасть, но связать и соединить все в одну картину было очень трудно, все мои усилия были тщетны; мысли мои начали блуждать. Я стал вспоминать о знакомых мне супружеских парах, я увидел их все моим мысленным взором; в каждом случае я сейчас ясно видел, в какой из этих пар жена была сильнее, где она командовала своим несчастным муженьком. Я немного распространился на эту тему, потом перешел к браку моих родителей и сказал: в этой парочке мой старик всегда был боссом. Я видел его в той роли, в какой страстно хотели бы оказаться многие циники. Мой отец держал женщину босой и вечно беременной. Другими словами, женщина — это кусок дерьма. Потом я заговорил о своем отношении к женщинам. Но внутренне я продолжал мучительно искать связь вещей.
Потом Янов попросил меня поговорить с мамой, потому что я рассказывал ему о своей жизни с ней. Я отчетливо видел, что своим отношением и воспитанием она лишила меня пола, точнее, она помешала тому, чтобы я стал мужчиной, так как относилась ко мне, как к маленькой девочке, постоянно говоря, что я такой «хорошенький», что мне надо было родиться девочкой; в универмаге она всегда водила меня в дамский туалет и т. д. Янов сказал: «Поговори с ней». Я заговорил с ней и спросил, почему она так обращалась со мной, а она вдруг, ни с того, ни с сего, ответила, что всегда хотела своего папу (это ее ответ). Она сидела на полу, на скрещенных ногах, опустив голову, и плакала, стуча кулаками по своим коленям: «Я хочу моего папу». Она повторяла это снова и снова. Я пришел в страшное возбуждение и закричал: «Он же давно умер…» и тому подобные любезности. Тогда она стала уходить. Я позвал ее: «Вернись». Отойдя на довольно приличное расстояние, она «встретилась» с моим отцом. Она все еще плакала по своему папочке, думая, что мой отец и есть ее папа. Пока она плакала, мой старик раздел ее, положил на землю и начал иметь. Желудок у меня скрутило в тугой узел, я не хотел смотреть на эту сцену. Мне даже показалось, что их органы при движениях издавали чавкающий звук, словно твердый поршень ритмичной входил в овсяную кашу. Это продолжалось некоторое время, а потом я рассказал о том,
9 — 849
чго вижу, Янову. (Другими словами, мой старик, видимо, трахал мою старуху много лет до того, как они поженились. Когда это произошло, ей было почти тридцать лет. Видимо, перед ней маячила перспектива остаться в старых девах. И единственный способ выйти замуж — забеременеть. Таковы мои умозаключения.)
В этот момент произошло нечто поразительное. Я явственно увидел себя, зачатым в ее животе. Другими словами, как я заорал Янову, я увидел, как меня сделали. Оправившись от созерцания этой картины, я увидел, как мои папа и мама идут по Барбари–авеню, идущие навстречу люди здороваются с ними, мужчины прикасаются к полям шляп, приветствуя маму. В следующей сцене я услышал, как мама говорила: «Я не хочу его…», имея в виду зачатого ребенка. Старик ответил ей, что они поженятся. Я видел, как они поженились в какой‑то квартире. Я рассказал об этом Янову. Следующая сцена происходила уже в госпитале, где она рожала ребенка. Все бы ничего, но этим чертовым младенцем был я сам.
Я дрожу от изумления! Это же просто невероятно! Я до сих пор не могу понять, были ли это мои фантазии или галлюцинации, или кома в сознании. Надеюсь, что верно последнее. Она дико кричит и плачет. Врач держит меня. Откуда я знаю, что это я? Ну, это влагалище моей матери и ее полные мясистые бедра, а я только что показался из нее. Номер два. При рождении меня начала душить пуповина, обвившаяся вокруг горла. Мама неистово кричит: «Умри… Я не хочу его… Пусть он умрет» — такая вот истерика. Врач тоже кричит: «Это удушье… Ребенок синий» и какую‑то прочую чушь. Но это действительно факт.
Я просто ошеломлен, я понял, что сегодня довел свои чувства до самого первого дня моей жизни. Я не могу с достоверностью сказать, сколько в этом было комы в сознании, сколько разыгравшегося воображения и сколько фантазии. Я могу сказать только одно: из моего опыта пребывания в коме в сознании, это точно была кома в сознании. Один, или быть может, два раза я моментально почувствовал вторжение «другой реальности». Я говорю о «другой реальности» потому, что состояние комы в сознании — это состояние реальности, от
носящейся к переживаемому моменту. При всех моих намерениях и целях я реально переживал тот миг. Я был реален в нем. Правда, потребовался строгий окрик: «Отлично, Гэри», чтобы вернуть меня в другую реальность. Я отчетливо ощутил эту Другую реальность, когда принялся бороться за жизнь, лежа на кушетке. Причем были признаки, которые говорили мне, что я лежу на кушетке Янова. Здесь я немного отвлекся, потому что нахожусь в смятении оттого, что мне пришлось сегодня пережить. Если верно, что разум может вспомнить свое существование до появления сознания, то мы действительно наткнулись на нечто реальное.
Как бы то ни было, я принялся лихорадочно цепляться за жизнь. Я помню, что протянул руки к потолку. Я издавал такие же вопли, какие издает новорожденный ребенок: уаааа,,. мааааа… гаааааа–хаааааа… Да, я орал что‑то в этом роде, кричал Янову, что задыхаюсь; эти слова я хотел сказать врачам, чтобы они поняли, что я жив, но эти слова было страшно трудно артикулировать, так как губы не слушались меня. Но, в конце концов, я родился! Я начал дышать. О, я даже вспомнил, как меня держали за ноги вниз головой. На меня снизошел покой, и я рассмеялся. «Я сделал это… я сделал это… я жив». Я старательно, изо всех сил дышал, все улеглось, я пришел в спокойное, безмятежное состояние. Потом я попытался соединить все куски и фрагменты. Я отчетливо увидел, что я и желанное и нежеланное дитя, что я для моей матери одновременно и сын и папа. Потом мне стали являться картины — как я рос вместе с ней. Должен сказать, что эти картины — мои изображения, как я вспоминаю, печатая эти строки, на самом деле фотографии — мои и матери, и эти фотографии до сих пор хранятся у нее. То, как я «рос», представлялось мне уникально. Прежде, находясь в бодрствующей коме, я рос вертикально; теперь же я рос горизонтально — сначала я лежал в коконе, потом в колыбельке, потом в маленькой кроватке, а потом в огромной кровати поистине голливудских размеров. Поразительно! В одной из сцен я видел, как мать играла с моим членом, словно с игрушкой. Я закричал, спрашивая ее, не считает ли она меня игрушкой? Но потом я понял, как она относилась ко мне, что она обо мне думала.
Потом была другая сцена. Я лежал в кровати и слышал, как разговаривали и смеялись сидевшие в соседней комнате и игравшие в карты женщины. Рассказывая, я даже показал пальцем, где находилась эта комната. Женщины рассказывают о своих сыновьях, говорят, как они относятся к ним, как играют с ними. Каким‑то образом они перескакивают на неприличные шутки, начинают рассказывать, как они играют с членами своих сыновей; потом с этих шуток они переходят на обсуждение своих мужей. Они получают истинное наслаждение от своих непристойностей. Слышу отрывочные восклицания. «Белла, и ты тоже?.. Мой Сэм… Мой Солли…». Потом, какая‑то дама — я вдруг понимаю, что это моя мать, — тоже шутит на эту тему, говоря, что он слишком мал или что‑то в этом роде. Все это относится ко мне, но я не могу сейчас точно вспомнить высказывание. Кажется, что такое: я бы с удовольствием это делала, но не смогла его найти… У меня тотчас перед глазами возникает сцена из «Ночных игр». В этом фильме мать издевается над своим сыном, сначала доведя его до исступления, до того, что у него твердеет член, и он начинает играть с ним под одеялом, а мать срывает с него одеяло, обзывает его нехорошими словами, бьет по рукам, встает и уходит. Потом я вспомнил точно такую же сцену, происшедшую между мной и матерью. Она бьет меня по рукам и говорит: «Не делай этого, Гэри». Говорит свар- ливо–жалобным тоном, каким говорят еврейские матери. Правда, я не уверен, происходила ли между нами такая сцена в действительности; если этого не было, то я не могу понять, почему я увидел ее в своей бодрствующей коме.