Книга Недоразумение в Москве, страница 8. Автор книги Симона де Бовуар

Разделитель для чтения книг в онлайн библиотеке

Онлайн книга «Недоразумение в Москве»

Cтраница 8

– Ты думаешь, вы сможете построить социализм, приумножая уступки частной собственности?

– Я думаю, что социализм строится для людей, а не наоборот, – ответила Маша. – Надо немного заботиться и об их насущных интересах.

– Да, конечно.

А что он, собственно, себе воображал? Что здесь у людей другие интересы? Что они не так привязаны к материальным благам? Что социалистический идеал для них заменяет все остальное?

– Китайцы обвиняют нас в ренегатстве, это абсурд; и речи нет о возвращении к капитализму. Но, пойми, этот народ столько перенес: в войну, в период восстановления. Мы и сейчас не избалованы. Нельзя бесконечно держать нас на голодном пайке.

– Не в голодном пайке дело. Мое детство было труднее, чем у Василия. И моей матери нелегко пришлось в жизни. Она счастлива – ну, насколько это возможно в восемьдесят три года, – но оттого только, что ей немного надо.

– Почему ты говоришь: насколько это возможно в восемьдесят три года? Знать, что у тебя за плечами долгая, наполненная жизнь, – это должно греть душу.

Маша нарочно перевела разговор в другое русло. Она не любила говорить с Андре об этой стране, которую считала своей: критиковал он СССР или хвалил, она привычно одергивала его с ноткой раздражения.

– Ты слишком абстрактен, – часто говорила она.

Он оставил тему.

– В восемьдесят три года у тебя больше нет будущего; это лишает всякой прелести настоящее.

– Мне кажется, что если я доживу до этого возраста, то буду целыми днями сама себе рассказывать свою историю. Это потрясающе: восемьдесят три года за плечами! Сколько она повидала!

– Даже я повидал немало. И что от этого осталось?

– Да не счесть! Все, что ты рассказывал мне вчера: про твое пребывание у Красных соколов [7] , про избирательные стычки в Авиньоне…

– Я рассказываю – но не помню.

Было бы прекрасно, часто думал он, будь прошлое пейзажем, в котором можно гулять в свое удовольствие, открывая мало-помалу его сокровенные уголки. Но нет. Он мог называть имена, даты – так школьник отбарабанивает хорошо выученный урок; кое-какое знание у него было; и образы – искаженные, поблекшие, застывшие, как картинки в старом учебнике истории; они сами собой возникали на белом фоне.

– Все-таки с возрастом мы обогащаемся, – сказала Маша. – Я чувствую себя богаче, чем в двадцать лет. А ты?

– Немного богаче; и гораздо беднее.

– Что же ты потерял?

– Молодость.

Он налил себе рюмку водки. Третью? Четвертую?

– А я терпеть не могла быть молодой, – сказала она.

Андре посмотрел на нее, ощутив укол совести. Он ее породил, а потом бросил на дуру мать и какого-то посла.

– Тебе не хватало настоящего отца?

Она замялась:

– Разве что неосознанно. Меня больше занимало будущее. Вырваться из своей среды. Построить крепкую семью. Хорошо воспитать Василия. Быть полезной. А потом, став более зрелой, я ощутила потребность в – как бы это сказать? – корнях. Стало важным прошлое – то есть Франция. И ты.

Она смотрела на него с доверием, и он чувствовал себя виноватым, не только из-за прошлого, но и потому, что сегодня ему хотелось бы, чтобы ее отцом был более яркий человек.

– Ты, наверно, немного разочарована, что я – всего лишь засушенный плод?

– Что за мысли! Во-первых, еще не все потеряно.

– Нет. Ничего стоящего я уже никогда не сделаю. Разве что в каких-то экстраординарных обстоятельствах, если уеду из Парижа. Но Николь больше нигде не сможет жить. А уж вдали от Франции – и подавно.

Он заговорил об этом однажды, в шутку. И так же в шутку Николь ответила: «Ты умрешь от скуки, и я тоже». Нет. Он часто об этом мечтал. Его мать никого не обременяет своим присутствием, она им не помешает. Он бы садовничал, ловил форель в зеленых водах Гара, прогуливался с Николь по пустошам, читал, бездельничал, а может быть, и работал бы. Может быть. Как бы то ни было, это его единственный шанс. В Париже его не предоставится.

– Все равно, не важно, – сказала Маша. – Я согласна с Николь: надо жить так, как хочется.

– Я не уверен, что она на самом деле так думает. И ты же сама сказала: жаль!

– Я сказала просто так.

Она наклонилась к нему и поцеловала.

– Я люблю тебя таким, какой ты есть.

– А какой я?

Она улыбнулась:

– Напрашиваешься на комплименты? Хорошо! Что меня поразило в 60-м – и поражает до сих пор, – как ты можешь одновременно раздавать себя другим и быть самодостаточным. И потом, твое внимание к любым мелочам: с тобой все становится важным. И ты веселый. Клянусь тебе, что ты остался молодым: моложе всех, кого я знаю. Ты ничего не потерял.

– Коль скоро я нравлюсь тебе таким…

Он тоже улыбался, но сам-то знал, что кое-что все-таки потерял – этот пыл, эту жизненную силу, которую итальянцы зовут таким красивым словом: stamina. Он осушил свою рюмку. Наверно, потому он и искал веселого тепла алкоголя. Слишком много, говорила Николь. Но что еще нам остается в наши годы? Он тронул десну. Чуть-чуть чувствительно. Все-таки чуть-чуть. Если дантист не сумеет спасти зуб, на котором держится мост, светит вставная челюсть: вот ужас-то! Он больше не стремился нравиться – но пусть хотя бы, глядя на него, думают, что он нравился когда-то. Но стать совсем уж асексуальным существом – нет уж! Едва он начал привыкать к тому, что повзрослел, как не успел оглянуться – уже старик. Нет!

– А Николь тоже тяготит старость?

– Думаю, меньше, чем меня.

– Она разочарована, что мы не едем в Ростов?

– Немного.

Неукротимая Николь, с нежностью подумал он. Такая же энергичная и ненасытная, как в двадцать лет. Без нее он бы попросту гулял по улицам Москвы, болтал о том о сем, присаживаясь на скамейки. И может быть, так он лучше проникся бы атмосферой города. Но скажи он ей это, она огорчится, а этого он не хотел ни за что на свете.

– Пять часов! А она ждет нас в пять, – встрепенулась Маша. – Идем скорее.

И они пулей вылетели из квартиры.

* * *

Квартира Маши очень нравилась Николь. Двор был унылый, лестница грязная, ржавый железный лифт часто застревал; но три небольшие комнатки – по одной на каждого плюс кухня и ванная – со вкусом обставлены: несколько фотографий на стенах, хорошо подобранные репродукции, красивые ковры, которые Юрий привозил из Средней Азии, вещицы, собранные Машей в пору ее кочевого детства. Спускаясь по лестнице, Николь вдруг затосковала по своей квартирке, своей мебели, своим вещам. Она стояла у нее перед глазами – такая, как в то утро, когда они уехали в Москву, – с большим букетом свежих и наивных, как пучки латука, роз на столе. Здесь она никогда не видела роз. И с самого приезда – десять дней – не слышала музыки: ее отсутствие она ощущала почти физически. Она свернула за угол, на большой проспект, который вел к гостинице. В Париже она знала все магазины на бульваре Распай; многие лица были ей знакомы, все с ней заговаривали. Здешние лица ничего ей не говорили. Почему она оказалась так далеко от своей жизни? Был чудесный июньский день. Летел пух с тополей, в пушистых ручейках у тротуаров копошились голуби. Белые хлопья кружили вокруг Николь, лезли в нос, в рот, цеплялись за волосы, не давая покоя. Вот так же они кружили в библиотеке и цеплялись за волосы в тот день, когда она, в каком-то смысле, простилась со своим телом. Да, и раньше уже были знаки. В зеркале, на фотографиях ее изображение поблекло – но она еще узнавала в нем себя. Беседуя с друзьями-мужчинами, чувствовала себя женщиной. А потом этот незнакомый мальчик – такой красивый – пришел с Андре; он пожал ей руку с рассеянной учтивостью, и что-то рухнуло. Для нее он был самцом, молодым и привлекательным; для него она была такой же асексуальной, как восьмидесятилетняя старуха. Этот взгляд так и жалил ее; она больше не совпадала со своим телом: то была чужая оболочка, жалкий маскарад. Может быть, времени на эту метаморфозу ушло побольше, но память сконцентрировала ее на этой картине: два бархатных глаза, равнодушно от нее отвернувшиеся. С тех пор в постели она стала ледышкой: надо хоть немного любить себя, чтобы получать удовольствие от объятий. Андре не понял ее, но мало-помалу и он заразился ее холодностью. Воспоминание возвращалось каждое лето, в это самое время, но оно уже давно не ранило ее. Она обычно противилась этой смутной весенней ностальгии, которую пробудил в ней танец пушинок, мысленно возвращаясь в ту пору, где каждый прекрасный день был полон обещаний. Сегодня же она чувствовала себя одновременно томной и взвинченной: не в своей тарелке. «Почему?» – спросила она себя в гостиничном номере. Она села на подоконник, посмотрела на машины, которые устремлялись в туннель, чтобы вынырнуть по другую сторону улицы Горького. «Думаю, мне немного скучно», – сказала она себе. Она не находила в Москве особой прелести. Поскучать немного – ничего страшного. Они поедут в Ленинград, увидят Псков и Новгород. Она взяла книгу. Обычно, чтобы избавиться от плохого настроения, ей достаточно было себе его объяснить; но слово «скука» прозвучало, а дискомфорт не проходил. «Унылая эта комната», – сказала она себе. Унылая комната – что это значит? Когда Филипп сообщил ей о своей женитьбе, яркая гармония подушек, грация гиацинтов, прекрасная репродукция Никола де Сталя не помогли. И все же в обычные моменты, вот как сейчас, веселого цвета, изящной формы, красивой вещицы достаточно, чтобы подстегнуть ваш вкус к жизни. Здесь же – ничего. Ни зрелище улицы, ни стены, ни мебель ее не утешали. О чем печаль? «Андре! – вдруг сказала она себе. – Я вижу его постоянно. Я его вообще не вижу». В 63-м Маша была занята своей работой; в этом году она не оставляла их ни на минуту. С ее стороны это внимание было естественно. Но Андре – разве ему никогда не хотелось остаться наедине с Николь? Неужели он так изменился? Когда-то, очень, очень давно из них двоих он был более пылким. Она тогда еще не созрела для страсти; страсть ведь подразумевает ущерб, надрыв, что-то нуждающееся в компенсации: у него это было тяжелое детство, сухость матери, неудачная любовь с Клер. На нее же, наоборот, родители не могли надышаться, и любовь не была главным в ее жизни: она хотела самореализоваться. Это она после любви первой вскакивала с постели. Он пытался удержать ее, шепча: «Не уходи: мне плохо без тебя». (Она часто, немного нехотя, уступала.) А потом, на всем протяжении их долгой жизни, ее потребность в нем и радость, которую он ей приносил, лишь росли. И не скажешь, кто из них двоих сегодня больше дорожит другим. Спаяны, как сиамские близнецы: он – моя жизнь, я – его. И вот ведь: он не страдает, не стремится остаться с ней наедине. Неужели его чувства остыли? Случается, что вместе со старостью приходит равнодушие: его не так потрясла смерть родной сестры, как когда-то смерть отца. Сказать ему об этом? Это может его огорчить. Она отложила книгу и легла на кровать: слишком плотный завтрак, слишком много водки, ее сморило.

Вход
Поиск по сайту
Ищем:
Календарь
Навигация