Столица Германии Густаву не понравилась, хоть тресни. Раздражало вечное столпотворение разношёрстного народа, куча лодырей, праздно сидящих в многочисленных кафе и глазеющих на таких же прохожих. На почве неприятия берлинских ценностей он сошёлся с русскими стариками, такими же изгоями, не по своей воле оказавшимися в «немецком плену». Вот с ними он чувствовал себя замечательно и комфортно, они дружно кляли местные порядки, скупердяйство и отчуждённость немецких бюргеров, но признавали качество пива и разнообразие закусок. Анастасия Авдеевна приживалась несравненно легче: она то сидела с родившимися внуками, то бегала по магазинам с невестками и уже что-то лопотала по-немецки. С Густавом всё оказалось гораздо сложнее. У Шмидта была военная выправка, он ходил, печатая шаг, развернув плечи и задрав подбородок. Когда он скинул куцую телогрейку и нарядился в приличный костюм и кашемировое пальто в пол, все пожилые фрау смотрели ему вслед. Представьте себе, идёт эдакий двухметровый атлет с твёрдым лицом и голубыми глазами, все германцы принимают его за своего, а он ни слова не знает по-немецки. Густав принципиально не учил родной язык заново, прекрасно понимая, как он будет жутко его коверкать. Сначала Шмидт прикидывался глуховатым, он подносил ладонь к уху и ревел: «А-а-а-а?», потом плюнул и стал вообще глухонемым. Его сыновья, невестки и внуки врастали в берлинскую жизнь: посещали курсы немецкого языка и ясли, отрывались в ночных клубах и песочницах, а старый Густав ощущал себя здесь абсолютно инородным телом. Все эмигранты учили лающий немецкий язык, заглядывая в глаза прижимистым спонсорам, а Густав пошёл в отказ. Кстати говоря, до пяти лет пока его не выслали под Абакан, он шпрехал исключительно на родном хох дойче и только потом в силу обстоятельств ему пришлось выучить русский язык, а родной благоразумно забыть. Гордость потомственного кузнеца отказывалась следовать неписаным эмигрантским законам, он упорно не хотел прогибаться под изменчивый мир. Густав материл всех: и наших, и ваших, а потом ещё повадился в самый ответственный момент лупить кулаком по столу. Двухметровый кузнец, стучащий кулаком по столу это вам не городской хлюпик с узкими плечами и визгливым голосом, истерящий по поводу и без. Это я вам доложу, разящий меч Одина, боевой топор Олафа, крушащий всё, что попадётся на его пути. Старина Шмидт разнёс в щепы семь столов с одного удара, и немецкое правительство выделило ему персональную пенсию, которой с лихвой хватало на безбедную жизнь в Берлине и окрестных европейских странах.
Полгода пробездельничав, и совершенно от этого одичав, Густав устроился работать на мойку машин. Мойщиками работали четверо русских, три чеха и три украинца, руководил ими поляк Кшиштоф, низкорослый вредина, самолюбивый и обидчивый, который с первых же минут возненавидел упрямого немца и стал донимать его придирками. Кузнец мужественно кряхтел два дня, на третий его терпение лопнуло. Бригадир как обычно вызвал Густава к себе в подсобку и устроил нагоняй.
— Опять от тебя луком пахнет! — завизжал Кшиштоф на ужасном немецком, дыша в пупок Густаву и делая крошечный глоток кофе.
Шмидт промолчал, не понимая, что от него хотят. Кшиштоф повторил претензию по-польски. Густав пожал плечами. Тогда выведенный из себя поляк послал за русским работником, чтобы тот перевёл унизительную фразу этой рослой образине.
— Опять от тебя лучищем несёт, — дублировал земляк.
— Ну, несёт! И что!!? — взревел Шмидт и со всего размаху залепил кулаком по столу.
Пластмассовый столик сложился пополам, и недопитый кофе рухнул на ботинки Кшиштофа, залив попутно рубашку и брюки.
— А нет, ничего, — затявкал бригадир на плохом русском, — просто спросил.
— Ещё пахнет самогонкой и студнем! — предупредил Шмидт и примерился, чтобы ещё разнести.
На шум прибежали братья-славяне и принялись успокаивать взбесившегося тевтона. Кшиштоф гордо сложил руки на груди и учащённо задышал в пупок Густаву. С одной стороны ему хотелось поддержать свой бригадирский статус, с другой он не знал, как далеко может зайти разъярённый кузнец. Шмидт с вожделением посмотрел на лысоватое темя поляка и поднял разящий кулак… Кшиштоф зажмурился, но удара не последовало. Через несколько секунд бригадир приоткрыл один глаз, и увидел, что кулак кузнеца перекочевал к его носу. Поляк как вдохнул запах абаканской кузни, так и потёк. В прямом смысле этого слова — позорно надул в штаны. Больше Густав нигде не работал.
Щедрость немецких властей по отношению к Шмидту не знала границ: ему, как пострадавшему от сталинских репрессий выделили огромную квартиру в Западном Берлине и подарили новенький «БМВ». Фридрихович и тут остался недоволен, он посчитал, что у машины слишком низкий потолок, непригодный для его огромного роста. Если бы хотели ему угодить, то подарили бы грузовик. Шмидт в отместку парковал «БМВ» где ни попади, и естественно постоянно нарывался на штрафы. Последний штраф оказался роковым.
— Машину не там поставил — штраф! — разбушевался Густав, — не там плюнул — штраф! Да у себя в Калиновке я могу плевать где угодно и куда угодно. Домой хочу.
Шмидт наказал жене срочно накрыть стол и устроить общий сбор. Когда подтянулась вся семья, Густав взял слово:
— Вы хотели, чтобы я вас вывез по высшей категории? Хотели. Вы желали для себя максимального пособия? Желали. Получили? Получили. Какого рожна вам ещё от меня нужно? Больше я вам ничем помочь не могу. Всё, решено, я возвращаюсь в Калиновку.
— А Анастасия Авдеевна? — забеспокоились невестки.
Им очень хотелось, чтобы она осталась. Свекровь здорово им помогала: во-первых, нянчила внуков, во-вторых, отдавала им все деньги из своего пособия, поддерживая молодые семьи.
— Как она сама скажет, — отрезал Густав, — не поедет — её дело. А я возвращаюсь домой.
— Куда ж я от тебя денусь, — жена с тоской посмотрела в окно на ухоженные улицы Западного Берлина, изобильные продуктовые и уютные промтоварные магазины, но перевела взгляд на мужа.
— Отец, ты обалдел от такой громадной пенсии отказываться! — завопил старший сын Пётр, — уедешь, все привилегии потеряешь!
Густав ждал этих слов. Хорошо, что их сказал старший сын, а не младший. Шмидт ухмыльнулся и швырнул в Петра стулом.
На следующий же день чета Шмидтов старших вылетела в Россию. Несколько пересадок и вот они уже дома.
— Калиновка, — зарыдал Густав Фридрихович, — родная ты моя. Неужели я к тебе вернулся. Уж и не чаял тебя увидеть.
Фрау Шмидт впервые в жизни видела плачущего мужа.
— Стареешь, Густя, — заметила она.
— Старею, Настя. Седьмой десяток — не шутка. В таком возрасте поздно жизнь менять.
— Чем будешь заниматься? С чего начнёшь?
— В кузню пойду, запах её вдохну. Отвык за два года.
Шмидт смахнул слёзы и, печатая шаг, отправился в кузницу.
Попутчик
Так уж сложилось, что Вениамин Курочкин путешествовал по заграницам один. Он был молод, холост и рьян, хотел, пока можно, посмотреть побольше, а друзья вечно динамили: то они могут, то они не могут «вырваться из заколдованного круга проблем». Вот Веничка всегда мог, он подсел на путешествия плотнее, чем когда-то на компьютерные игры и теперь не представлял себя домоседом. Следующее путешествие Курочкин наметил в Италию, он шутил, что в Венеции бывает чаще, чем на даче, тем более что, тема его диссертации касалась эпохи Возрождения. Веня недавно закончил МГУ и учился в аспирантуре на искусствоведческом факультете, его научным руководителем назначили профессора Нежного. Они представляли собой занимательный дуэт. Вениамин был щуплым, низкорослым, белесым и скользким, словно пресноводная рыба уклейка. Аскольд Андреевич Нежный, наоборот, был статен, дороден, басовит, и колоритен как прадедушкин патефон. Он носил козлиную бородку, очки в роговой оправе, жилет и бабочку. В жилете профессора покоились карманные часы, цепочка тянулась через весь его необъятный живот, напоминая аксельбант. Когда на кафедре затевалась очередная пьянка, Нежный выпивал пару рюмок и сразу же начинал собираться домой. Сослуживцы шутили, что дома Аскольд Андреевич висит в прихожей на вешалке под бдительным присмотром супруги. В одну из таких встреч, Нежный и атаковал Веню, умоляя взять его с собой в Италию.