Книга Вечный сдвиг, страница 73. Автор книги Елена Григорьевна Макарова

Разделитель для чтения книг в онлайн библиотеке

Онлайн книга «Вечный сдвиг»

Cтраница 73

В магазине есть все. И лимон.

Все ему не надо.

Зачем?

Верблюд его не дождался. Где он? Стоит на горе, как стоял. На каждом горбу – по попоне с кисточками. Красавец.

Бедуины колготятся, продают то, что привезли с собой. Откуда?

Да с гор Иудейских.

По ступенькам мавританским восходит Моисей Фрицевич к себе.

Несет себе лимон. Включает чайник. Обводит пустые стены верблюжьим оком. Лижет лимон пересохшими губами.

Снимает костюм, ботинки, зубы. Наливает чай, опускает в него лимонную дольку, ложится, укрывается до подбородка.

– Моисей Фрицевич!

…и еще говорят, из многих смыслов…

– Моисей Фрицевич!

не проистекает единого, все крошится, и птицы небесные крошево это клюют.

– Моисей, где ты?

– Я иду.

– Ко мне?

– От тебя, всех от тебя отлучаю, один останешься.

– А верблюд?

Моисей Фрицевич высовывается из-под одеяла, смотрит в окно.

Верблюд стоит рядом.

– Это ты со мной говоришь?

Кивает.

– Будешь чай с лимоном? Ну, отвечай!

Моисей Фрицевич открывает окно, собирает крошки крекера в горсть и дает верблюду. Тот слизывает их мягкими губами.

Человеческое тепло. Единственный теплый человек – верблюд.

– Ну иди ко мне, с тобой я еще поживу! Только без бедуинов, вдвоем с тобой! Ты лучше коней Фальконе, ты – теплый человек…

Верблюд в тоске непонимания смотрит на этого страшного старика. Он не понимает по-русски, а Моисей Фрицевич – по-бедуински.

Моисей Фрицевич отдает ему лимон. Верблюд обнимает лимон толстыми губами, пробует, выплевывает и уходит.

Моисей Фрицевич выпивает остывший чай и засыпает.

Верблюд возвращается на свой холм.

Бедуины сворачивают шатры.

Пастух выгоняет овец на горную дорогу.

В Гиват-Шауле готовятся к приходу Моисея Фрицевича. Выбивают на плите «Моисей бен Фриц». Но как он найдет себя? Одного себя среди стольких плит? Вот что ему не дает покоя.

В мизере

Поселяются вместе два фантастических идиота, Моисей Фрицевич и Яков Петрович, на съемной квартире в Ашкелоне, по триста шекелей с носа. И союз этот хуже брака по расчету, последнее недоразумение.

У каждого свои фотографии, – черно-белое прошлое с обломанными углами. Вытряхнуть содержимое коробок на круглый стол, перемешать солдатиков в пилотках, евреев с желтизной в котелках европейских, ассимилированных, парней в трусах широких, стрижка бобриком, с пальмами картонными да девами румяными в шароварах и лифчиках белых… Некто на ослике, дамы роскошные, декольтированные, с лорнетами и сумочками, и дамы строгие, до подбородка застегнутые, дети в рюшечках и дети шпанистые, мальчик толстый с глазами тоскливыми, памятники такие и сякие, мал человек и ничтожен у их подножья, – поди догадайся, кто стоит у монумента в честь.

У Моисея Фрицевича все сложено в ящик из-под ручного пылесоса, да и сам он, как пылесос, гудит и все что ни попадя в себя вбирает, а потом долго над этим кумекает; у Якова Петровича для тех же целей приспособлена коробка из-под печенья «Праздничное», и сам он тоже, выеденный, но все еще праздничный, ждет вестей с родины, считает, что его многие там любили, но дорого стало отправлять оттуда письмо; все, кто его там любил, на пенсии, и он на них копит. К примеру, не купил курицу за десять шекелей – сэкономил 2800 рублей, это же живые деньги, Фрицевич!

Моисей Фрицевич затыкает уши и кричит, потому что его бесит примитивное был бы сыт. В нашем возрасте пора понять смысл, а не думать о прокорме! В чем смысл нашего с тобой пребывания в этой, с извинения сказать, схар-дире ашкелонской, среди воров и потаскух пляжных, как мы попали в этот еврейский оазис, зачем мы здесь?!

Яков Петрович лыбится и подхватывает языком верхнюю челюсть. Когда человек худеет, он худеет весь, и челюсти перестают держаться, а пригнать их – на это надо копить, что важней – его личное неудобство или пенсионеры, которые там его любят и им нечего есть.

Яков Петрович одет для морской прогулки, Моисей Фрицевич имеет обычай набрасываться по утрам, – может, ему стоило бы выходить на люди, за что уж так их ненавидеть… С его образованием, с его знанием языков…

У Фрицевича нет родного языка, – жил он то ли в Польше Литовской, то ли в Литве Польской, оттуда попал на Урал, с Урала – уже точно в Польшу, намотал себе хвост или шлейф, не знаешь, как выразиться поаккуратней, – идиш, польский, литовский, русский, немецкий да иврит каля, все у него в голове путается, прошлое с настоящим, идиш с русским, – тяжело с ним.

Все это Яков Петрович уже не думает, а говорит вслух. За столиками на берегу моря израильская молодежь пьет кофе в купальниках. Роскошь недоступная, в смысле выпить кофе, он в ту сторону и не смотрит, просто сидит себе на лавочке не один и любуется на молодежь. Рядом с ним – старушка Сима из дома престарелых, «бейт-авот» на иврите, Яков Петрович говорит про Фрицевича, а она ему – про спятивших престарелых, которые за ней следят и обзывают зона, то есть б…, они завидуют ей, что она встречается с Яковом Петровичем и изливает ему душу.

К тому же у Фрицевича была какая-то черепно-мозговая травма, и травма повлияла на речь, она у него отрывистая, иногда замрет на каком-то слоге – и не знаешь, ждать вежливо продолжения или плюнуть и уйти в свою комнату. Только уйдешь, как у него механизм речи наладится, и он стучит кулаком в стену: «Яков, Яков, ком цу мир!»

Старушка Сима поддакивает, а сама смотрит на молодых, как они в воде плещутся, как любят друг друга безо всякого сокрытия чувств, и думает, дура я была, дура идейная, всю юность прохлопала, а сейчас так ей хочется раздеться да блюкнуться в пену волн вместе с шоколадными израильтянами и мармеладными израильтянками или на лыжах вон тех пронестись по гребням пузырчатым, – но что скажет «бейт-авот», и так на нее с Яковом Петровичем все косятся, хотя между ними четкая дистанция – ни он к ней, ни она к нему, есть правда маленькие, дробненькие движения с ее стороны: то шаль натянет на плечо, то отпустит, то юбку на коленях разгладит, то гребенку поправит в волосах; есть и со стороны Якова Петровича встречные акции: то свернет газету «Время» в трубочку, то развернет и положит на лавку аккурат между ними. Скверная израильская печать, а вернее – русскоязычная, так руки пачкает.

Яков Петрович показывает Симе руки, но та не обращает на это никакого внимания – она смотрит в сторону кафе. А что если сделать жест и пригласить Симу в кафе, нельзя же так беспочвенно копить на пенсионеров, которые, конечно же, его любят и не шлют писем из-за дороговизны отправки. Но Сима наверняка бы отказалась – на что нужен чай за три с полтиной шекеля в гуще голой молодежи, если дома можно выпить в тишине и бесплатно, ну не совсем бесплатно, за пятьдесят огород. Дело, конечно, не в чае, а в движении души – в самом порыве слиться со своим народом, к чему они всю жизнь стремились, а вышло хуже интерната. Моисей Фрицевич, улегшись на кровать, думает о том, на каком языке он думает. И думает ли он вообще?! Интересно, если бы у человека изначально не было никакого языка, мог бы он размышлять, что за образы роились бы в его снах, ведь сны – это изнанка сознания, но если есть изнанка, то предполагается и лицевая сторона. Возьмем недавний сон с никелированными кроватями. Он – однозначно из детства. Зачем ему было ребенком часами смотреть на самого себя в кривое зеркало никелированных шариков? Зачем всю свою долгую жизнь он смотрел в зеркала? Из страсти к самопознанию? Везде, где были зеркала, он смотрел в них. Чтобы убедиться: раз Моисей Фрицевич отражается, значит он существует. А что, если накапливать отражения нефотографическим способом, без припечатывания к бумаге? Захотел себя, молодого, – вызвал, не надо – махнул рукой и отражение рассеялось.

Вход
Поиск по сайту
Ищем:
Календарь
Навигация