Вторая часть программы состояла из прослушивания симфонии. Вылавливались мотивы и темы, партии отдельных инструментов.
Прибавляя громкость по просьбе глуховатых гостей, Бар Шай не рассчитал, и «система» ухнула взрывом. Хорошо, что не ХАМАС, – сказал старичок в кипе, сидевший рядом со мной.
Симан ло тов (дурной знак), – вставила дама в черном, воспользовавшись паузой.
Бар Шай не отвлекался. Вальс аллегро. Трагизм первой части, где, как вы слышали, были отмечены главные темы душевного беспокойства…
Все как по команде повернули головы – за окном снова грохнуло.
Вследствие инсульта движения Бар Шая были заторможенными, в нем двигался лишь ум, отвлеченный от всяких побочных движений. И посему он продолжил:
– Вы услышите сейчас, – мы находимся в финале последней части, – как гений Чайковского разрешает симфонию. Слышите, вступают тромбоны, возвращая нас к изначальному мотиву, но в иной тональности, из тьмы сомнений к свету прозрения…
Раздались аплодисменты, – мы слушали не студийную запись, а живую, из венской консерватории. С нашей стороны последовали хлипкие хлопки.
Бар Шай объявил тему следующей встречи – «Героическая» Бетховена.
* * *
Вертолеты перестали кружить над городом.
Мы с Шломо шли по безлюдной улице, осталось отдать ему каталог и напомнить про Бедю. Что он живет, вдыхая кислород из трубочки, курит наргилу, так он сказал, – и я хочу успеть с фильмом, пока Бедя жив…
Шломо же восхвалял Бар Шая, его феноменальную музыкальную память, – тело разбито параличом, а ум и душа бодрствуют. Он живет лекциями. Готовится к ним. Из месяца в месяц.
– А кто все эти люди?
– Родственники, в основном. Да, – согласился сам с собой Шломо, припоминая присутствующих. – И несколько бывших сослуживцев, они всегда приходят.
– Музыканты?
– Нет, бухгалтеры. Бар Шай был главным бухгалтером химкомбината.
– Химкомбината?
– Да. А кем был твой художник? Кем здесь все были!?– Мой художник работал маляром, продавцом…
– Ну-у… – развел руками Шломо, – так чего удивляться!
Мы распрощались на углу. Ему вниз, по улице, носящей имя Сельмы Лагерлеф, мне вверх по улице Шауля Черниховского.
Сельма уводила Шломо во тьму, Шауль вел меня к свету.
– Чашечка кофе за мной! – раздался Шломин голос с лестницы.
Вдалеке грохнуло. Увы, это не было результатом неполадок «системы» Бар Шая. Минометный обстрел.
Я влетела домой и включила телевизор. По первой программе Перайа играл Моцарта, значит все нормально. При терактах все израильские каналы переходят на прямой эфир. Позвонила подруге из Гило. «Что там у вас делается?» – «Стреляют по-черному… Ой, у нас собачка умерла…» – сказала она и расплакалась.
Ночной Иерусалим. Мерцающая чаша огней простреливается через долину, но из нашего окна этого не видно – мы по другую сторону холма.
Звонит Амина, моя приятельница, палестинская журналистка. Она училась в Москве и прекрасно говорит по-русски.
– Как ты там, Леночка?! – голос у Амины бархатный, а звонит она из Бейт-Джаллы, откуда стреляют.
Рассказываю ей о том, как в поисках денег на фильм о старом художнике попала на лекцию старого бухгалтера, к тому же парализованного, к тому же про Чайковского, к тому же на иврите… Амина хохочет. Хохот вперемешку с выстрелами.
– Подожди, я закрою окно. Теперь лучше слышно? Знаешь, Леночка, не могу уснуть… Всю ночь смотрю на часы.
– Не смотри. Ты этим только замедляешь время. Бедя тоже считает минуты, до рассвета.
– Это тот, про кого ты хочешь сделать фильм?
– Да.– Ну ладно, попробую заснуть, – говорит Амина.
– Не выйдет, звони, я не сплю.
– А ты-то почему не спишь?
– Пишу сценарий… И ты пиши чего-нибудь… дневник, например…
– Представь, два наших дневника рядом. Арабский и русский. Твой муж переведет их на английский. Хорошо будет, Леночка! В трудные времена важно иметь увлекательное дело.
Мы распрощались, и я уткнулась в сценарий.
«Я после потопа». Не звучит. А на иврите звучало – «ани ахарей мабуль». Русское название можно будет придумать потом, если понадобится. Если мы получим хоть какие-то деньги на монтаж. Если… Все у нас если.
* * *
Сценарий полнометражного документального фильма.
1994 год. Израиль. Тесный кибуцный архив. На узком столе рисунки. Камера направлена на акварель – на ней изображен человек в яркой чалме и шароварах. Старушка, заведующая архивом, листает амбарную книгу.
Старушка: Это рисунок Лео Майера. Он родился в 1900 году, депортирован из Праги в Терезин, погиб в Освенциме.
Она раздвигает железную «стену», достает из папки транспортную карточку Майера.
1995 год. Осень. Стокгольм. Огромное здание культурного центра. Выставочный зал. Деревянные ящики – «бараки» – подвешены с потолка на кронштейнах. В «бараках» прорезаны окна, в каждом окне по рисунку.
Знакомая нам акварель – человек в яркой чалме и шароварах. Против него, на стене, – черная карточка из архива.
Застекленное кафе. В окне – центральная площадь Стокгольма.
Женщина в униформе отводит меня в сторону, говорит: «Кто-то приехал из Лунда и требует немедленной встречи с вами».
Мы спускаемся в лифте на первый этаж. Лифт открывается. Пожилой человек обнимает меня. На его глазах слезы.
Это Лео Крамар.
Он приехал на выставку, поскольку его дочь обнаружила на ней терезинский рисунок его отца Лео Майера. Лео Крамар достает из портфеля увесистую папку. Он собрал все, что мог. Он предупрежден о конференции, так что он не смеет задерживать, с моего позволения он пойдет на выставку и будет ждать меня до тех пор, пока я не освобожусь.
Конференц-зал. Народ рассаживается. Как выступающая я должна быть в президиуме. А там страницами не пошуршишь.
В перерыве я нахожу Лео Майера на выставке. Он стоит перед рисунком своего отца. На нем изображен мужчина в яркой чалме и шароварах.
– А теперь посмотрите сюда, – Лео показывает мне фотографию, – таким был мой отец. Одно лицо. Это автопортрет, а не набросок к театральному костюму. Мой отец был мистификатором по природе, концлагерь природу не отменяет.
Я до последнего дня переправлял ему сигареты. Отец писал замечательные письма. Присылал списки книг, которые, по его мнению, необходимо прочесть подростку, он писал мне по-английски, благодаря ему я стал учить язык.