– Чего, чего… Толстомордому этому, начальнику милицейскому, я ещё с первого раза приглянулась! Вот он и старается тебя снова куда подальше упрятать…
С веником в руках мама выглядела мирно, но от её слов Гого снова сильно зарыдал.
– Мама, мамочка, не надо так! Папа…!
Отец нахмурился, посмотрев на то, что стукнуло об пол у ног Гого.
Из той самой шароварной штанины, из левой, с разорванной внизу резинкой, выпал нож.
Красивый, с разноцветной ручкой.
– Вы только не ругайте меня, ладно?! Мамочка, я ж нарочно описался, я же не просто так, вы только не ругайте меня, ладно, я сам его взял… Я просто хотел поиграть…, папа, потом на место положить… Тебя же не из-за этого ножика милиционеры били, правда же, не из-за него?! Я думал, что большой милиционер тебе подарок приготовил, а потом я спал, а он рассердился… Я боялся, что меня в милицию заберут, если признаюсь про ножик-то, а потом в тюрьму посадят… А я не хочу в тюрьму, не хочу на левый берег! Я же только поиграть, папочка, мама… Я и описался нарочно, чтобы меня не обыскивали, чтобы ножик не нашли! Простите меня, пожалуйста…! Ма-а-ма…
Ещё недавно казалось, что слёзы в их семье на сегодня уже закончились, но Гого ревел с такой силой, что отец всё-таки с трудом поднялся с пола, подковылял к окну и плотней прикрыл не до конца разбитую форточку.
– Тихо ты! Тише…
Отец нагнулся к Гого и, неловко приобняв, сел у его ног.
– Этот нож-то, что ли?
– Д…, да…
– Не реви ты! Говори толком! Откуда он у тебя в штанах-то образовался?
Гого никогда не врал отцу, ни слова не придумал и на этот раз.
После его рассказа залилась слезами уже мама, скрипел зубами, тихо матерясь в сторону от сына, разъярённый подлостью милиционеров, отец.
– Ты хоть понимаешь, шпингалет, что от срока меня, от немерянного, своими мокрыми штанами сегодня спас?!
Уже поздно, отходив большими шагами по скрипящему полу и навздыхавшись, отец начисто умылся, а мама после всего вволю намазала его зелёнкой.
Родители легли, погасили свет.
Гого не спал.
Отец тоже вставал покурить в прихожей.
Возвращаясь, встал возле Гого, высокий, в трусах, в майке.
– Вижу, не спишь… Переживаешь? Да-а, уж…
Помявшись, отец присел на край кровати к Гого.
– Ты, это самое… Как только со своими соплями справишься, выздоровеешь, давай-ка мы с тобой на рыбалку вместе двинем, а?! С ночёвой, согласен? Я места уловистые знаю, лодку на пристани у знакомых для нас возьму…
– Хорошо.
Гого привстал, опёрся локтём о подушку.
– Папа, ты только никому, даже мальчишкам нашим во дворе, ничего не говори, ладно? Про штаны, ну, что мокрые они у меня были, ладно…?
– Эх ты, малёк! Замётано!
Отец пятернёй взъерошил Гого волосы, прижал к себе.
И блеснули в ночном неверном свете то ли стальные зубы, то ли невозможные и поэтому непривычно странные отцовские слёзы.
Парижанка
О тех, кто светел
По крутым склонам старых острых крыш на город медленно опускалась большая снежная туча. Набережная реки, и до того малолюдная, понемногу окончательно пустела, туристы теряли свежий утренний интерес к событиям прошлых веков и торопливо уходили с улиц, избегая возможно неприятного ненастья.
Мокрая серая брусчатка блестела следами последних дождей, в тесных пространствах между древними камнями тёмно зеленел шершавый мох.
Он неторопливо достал из кармана пальто рабочий нож, открыл тяжёлое лезвие.
– Ну что, сестрёнка, пожалуй, нужно соглашаться…
Не наклоняя широкого зонтика, Одда с любопытством слушала хриплый голос и смотрела на сильные движения хмурого, давно не брившегося человека.
– Только если ты уверен, что сможешь это сделать.
Он опустился перед ней на колено, смятую кепку бросил рядом на простор мелкой лужи.
– Встань пока ногой сюда.
Лезвием аккуратно, в несколько движений, он вычистил землю из брусчатого промежутка, потом, нажимая и покачивая как рычагом, прочным ножом, со скрипом раздвинул рёбра двух гранитных камней.
– Держи, сестрёнка.
Отряхиваясь, мужчина смеялся глазами.
Без просьбы, на время, освобождая её руки, взял зонт, подставил для опоры плечо.
По-прежнему спокойно Одда провела носовым платком по высокому каблуку своей так удачно освобождённой из каменной ловушки дорогой туфли, надела её, улыбнулась.
– Спасибо.
Нож, обтёртый лезвием о рукав старого пальто, защёлкнулся.
– Это же ведь не для себя, правда? Такие каблуки неудобны… Значит – это ложь.
И, не ожидая ответа, ссутулившись мокрой широкой спиной, мужчина медленно зашагал дальше по набережной.
Даже и после середины этот день был удивительно светел.
Неожиданно изобильный, по-осеннему короткий снегопад отодвинул ближе к вечеру уже привычные ранние сумерки.
На главной городской улице волглый снег завалил высокие ступеньки маленьких модных магазинчиков, и у дверей почти каждого из них юные продавщицы вынужденно убирали совками и щётками с пешеходных тропинок безобразные снежные комья. Сила обстоятельств и дисциплина выгодных рабочих мест выгнали их, таких красивых и стройных, в тоненьких одеждах, с тщательными причёсками, в курточках, в дорогих шубках, ковыряться в кучках неприятных сугробов, низко наклоняя головы, скрывая от прохожих свои приготовленные не для такого кукольные личики и стыд трудной работы.
Он шёл по улицам, невнимательно раздвигая ненадёжный снег тяжёлыми башмаками, и всё ещё продолжал улыбаться.
В конце прошлой недели пришлось привычно заняться заменой входного замка в своей квартире. Сосед, медленно прожёвывая что-то из позднего завтрака, спросил:
– Чего ж ты так? Ключи часто теряешь?
– Нет, я часто их отдаю…
Не решаясь на окончательный поступок, он после развода два или три месяца жёг на берегу свои рукописи и архивы, каждую субботу выбираясь из дома за город, на их заветное место, и час или немного дольше поддерживал когда-то важными бумагами огонь небольшого костра…
Он замечал, как быстро становится бедным.
Поначалу, чтобы не подводить людей, которые никак не желали понимать его поступков и мотивов, но, тем не менее, по старой памяти, давали ему иногда заработать, нужно было при встречах «выглядеть»…
Примерно через год в активе его гардероба остался последний прежний костюм и хорошие, но давно уже неисправные наручные часы. Перед каждой встречей с заказчиками проектов он ставил бесполезные стрелки примерно на то время, в которое ему предполагалось с людьми разговаривать и, беззаботно улыбаясь, точно в назначенные минуты ненароком демонстрировал господам свои дорогие часы.