И когда потом, выспавшись, насколько это возможно, он лежал с открытыми глазами, уставившись в небо, знакомился с восьмьюдесятью звездами и давал каждой имя — Зимран, Йок-шан, Мыдан, Мидьян, Ишбак, Шуах, Шева и так до последней. Вся эта генеалогия из Бытия и Исхода в конце концов пригодилась. Она породила новое созвездие.
Но чаще всего, под светом медленно сгорающих канифольных свечей, сидел он в кровати, работая над адаптацией Писания. Библия короля Якова лежала открытая на коленях, блокнот — под рукой, подушка засовывалась под голову, когда ему надо было обдумать варианты. В каждую область письменами ее и к каждому народу на языке его
[16]
— издательский манифест Мордехая, провозглашенный где-то во время вавилонского изгнания евреев. Если оазианцы лишены Евангелия на своем языке, то они заслуживают чего-то не хуже, версии, которую можно произносить и петь.
Много раз он шел к церкви в темноте, преклонялся в кустарнике, где обычно закапывал свои фекалии, и просил Господа честно ответить — не впадает ли он в грех гордыни. Его переложения Писания, на которые он тратил столько энергии, действительно ли так уж необходимы? Оазианцы никогда не просили избавить их от согласных. Вроде бы они смирились с унижением. Курцберг научил их петь «О, Благодать» — и как же сладок был звук, но и мучителен тоже. И не в этом ли суть? Благодать в их напряженной приблизительности. Куда больше благодати, чем в какой-нибудь самодовольной общине британского городка, поющей не требующие усилий гимны, пока их мысли частично заняты футболом или мыльной оперой. Оази-анцы требовали собственную Книгу Странных Новых Вещей, и ему бы не следовало смягчать ее странность.
Питер молил Господа наставить его. Господь его не предостерег. В тиши душистой оазианской ночи, когда звезды сияли зеленым в лазурных небесах, ошеломляющая весть, которая наполняла самый воздух вокруг, гласила: Все будет хорошо. Божие соизволение и сострадание никогда не может быть злом. Ничто не могло затмить воспоминания о дне, когда оазианцы пели ему «О, Благодать», — это был дар Курцберга, который они передали своему следующему пастырю. Но он, Питер, принесет им другие дары. Он подарит им Писание, которое заструится из них легко, как дыхание.
Рядом со ста двадцатью Любителями Иисуса, составлявшими теперь его паству, Питер решительно хотел узнать их всех по отдельности, что должно было стоить больших усилий, чем просто помнить цвет их балахонов или перечислять их по номерам. Он пробивал себе путь (фигурально выражаясь), пытаясь найти слова, определяющие несходство их лиц. В первую очередь следовало оставить ожидания, что черты их лиц сами превратятся в нос, губы, глаза и т. п. Этого не случится никогда. Наоборот, он должен научиться расшифровывать лица, как дерево или горную породу — абстрактную, уникальную, но (после того, как сживешься с ними) знакомую.
И все же опознать — это не то же самое, что узнать. Можно научить себя опознавать определенный образец выступа или цвета и сообразить — это Любитель Иисуса—Тринадцать. Но кто он на самом деле — Любитель Иисуса—Тринадцать?
Питеру пришлось признаться самому себе, что постичь оазианцев оказалось очень трудно. Он любил их. И до поры это все, что он мог сделать.
Иногда он думал: может ли его любовь продлиться вечно? Ему трудно было запоминать конкретную личность, если она не вела себя как человек — не выставляла цирковыми трюками напоказ свое эго, не жаждала маниакально запечатлеться клеймом у тебя в мозгу. У оазианцев все было по-другому Никто не кричал: «Посмотри на меня!» или «Почему бы миру не позволить мне быть самим собой?». Никто, насколько он мог сказать, не бился над вопросом: «Кто я такой?» Они просто жили. Сначала Питер не верил, что такое возможно, и предположил, что это равнодушие — просто фасад и не сегодня завтра он обнаружит, что оазианцы испорчены, как и люди. Но не тут-то было. Они были именно таковы, какими казались.
С одной стороны, это в какой-то мере... успокаивало — хорошо не зависеть от мелодрам, все усложняющих, когда приходится иметь дело с людьми. Но еще это значило, что его испытанные методы сближения с новыми знакомцами здесь оказались бесполезными. У него с Би этот номер проходил много раз, везде, где они проповедовали, от пышных гостиниц до пунктов раздачи шприцев, и всегда один и тот же посыл, чтобы заставить людей разговориться. Не тревожься, я вижу, что ты не такой, как все. Не беспокойся, я вижу, что ты особенный.
Оазианцы не нуждались в том, чтобы Питер объяснил им, кто они. Они обладали индивидуальностью, скромно уверенные в себе, не нуждаясь в том, чтобы превозносить и защищать свою эксцентричность и пороки, отличающие их от подобных им. Они скорее напоминали самых буддийских буддистов, каких только можно вообразить, что делало их жажду по христианству еще более загадочной.
— Но вы же знаете, — спросил как-то Питер Любителя Иисуса—Один, — что не весь мой народ верит в Христа?
— Мы ςлышали, — отвечал Любитель—Один.
— Вы хотите, чтобы я рассказал вам что-нибудь о других религиях?
Ему казалось, что это честное предложение. Любитель— Один суетливо поправил рукава сутаны, что он всегда проделывал, когда хотел прекратить диспут.
— У наς не будеτ Бога иного, чем наш ςпаςиτель. Он один — наша надежда на Жизнь.
Он сказал то, что любой христианский пастор мечтает услышать от новообращенного, и все-таки, сказанные настолько открыто и спокойно, эти слова вызывали некоторую тревогу. Проповедовать на Оазисе было истинным наслаждением, но Питер не мог отделаться от чувства, что все доставалось ему слишком легко.
Или нет? И почему должно быть нелегко? Когда окно души чистое, не запятнанное накопившейся мерзостью, лукавством, эгоизмом и отвращением к самому себе, тогда ничто не может остановить свет, бьющий прямо в комнату Да, возможно, в этом-то все дело. Или, может быть, оазианцы слишком наивны, слишком восприимчивы и его обязанность заключалась в том, чтобы придать их вере немного интеллектуальной твердости. Тут он еще не все продумал. Он все еще молился об озарении.
И, кроме того, среди них были те, кто не стали Любителями Иисуса, те, чьи имена он даже не мог произнести. Что делать с ними? Они были столь же драгоценны в глазах Господа, и, без сомнения, их тяготили нужды и печали, столь же насущные. Пастор должен был дотянуться до них, но они им пренебрегали. Не агрессивно, просто вели себя так, как будто его не существует. Ну, не совсем так, они давали понять, что видят его, как если бы он был хрупким препятствием — растением, на которое не следует наступать, стулом, который может разломаться, если его опрокинуть, — но они никогда не говорили с ним. Потому что в буквальном смысле им нечего было сказать друг другу.
Решительно настроенный свершить большее, чем просто проповедовать новообращенным, Питер прилагал все усилия, чтобы получше узнать этих чужеземцев, отмечал нюансы их жестов, то, как они общались между собой, роли, которые они, предположительно, играли в обществе. И которые трудно распознать в обществе столь эгалитарном, как оазианское. Бывали дни, когда он чувствовал, что лучшее, чего он может добиться, напоминало равнодушие животного, что-то вроде отношений частого гостя с котом, который рано или поздно перестает шипеть и прятаться.