— Досточтимые слушатели, — продолжал он. — Если видите, что вас одурачили, лучшее, что можно сделать, это хохотать вместе со зрителями. Достоуважаемый аббат Гарнье (это он уже прямо к самому остервенелому из оппонентов), чем вы больше яритесь, тем смешнее это кажется публике.
— Вы стервец! — закричал Гарнье, махая палкой. Друзья еле удерживали его.
— А с другой стороны, — безмятежно продолжал Таксиль, — не будем же мы строги к людям, честно верившим, что наши дьяволы лично посещают церемонии инициации. Разве порядочные христиане не верят, будто Сатана перенес Иисуса Христа на верх горы, откуда показал ему царства целого мира? А как он мог показать разом все царства, если мы знаем, что земля шарообразна?
— Молодец! — закричали ему.
— Пожалуйста, без кощунства! — закричали другие.
— Господа! — Таксиль явно подбирался к финалу. — Должен покаяться в детоубийстве. Палладизм погиб. Я породил его и убил его. Ну, бедлам уже такой, что дальше некуда. Аббат Гарнье залез на стул и произносит зажигательную речь, но ему шикают и угрожают. Таксиль стоит на сцене и гордо озирает беснующуюся толпу. Это взлет его славы. Если он мечтал о венце короля надувателей, мечта сбылась. Он смотрит, ему орут снизу, размахивая кулаками и палками: «Вы не стыдитесь?» А чего ему стыдиться? Что ли того, что все теперь говорят о нем?
Кому это все и впрямь было всласть, так это капитану Симонини. Он слушал, смотрел и вдобавок нежился мыслями о том, сколько сюрпризов ожидает Таксиля в ближайшие дни.
Разыскивать Далла Пиккола, чтобы забрать свои деньги, марсельцу будет негде. В Отее или пустой дом, или другие жильцы. Адрес на улице Мэтра Альбера ему не давали. Нет у него и адреса нотариуса Фурнье. Он никогда не догадается увязать Фурнье с тем поддельщиком, который много лет назад cфабриковал для него письмо Гюго. Буллан улетучился. Таксиль понятия не имеет, что Эбютерн, отдаленный знакомец его по масонской ложе, знает правду о нем. У Таксиля нет сведений о Бергамаски. В общем, как ни крути, Таксилю не с кого потребовать жалованье, поэтому Симонини инкассировал не половину, а все целиком (к сожалению, не совсем целиком, пять тысяч франков ушли в аванс).
Забавно было представить себе незадачливого вымогателя, как он блуждает по Парижу и ищет несуществующего аббата, несуществующего нотариуса и сатаниста с палладисткой, чьи трупы лежат рядочком на дне клоаки, и ищет Батая, который, застать его трезвым, и то ничего разумного не скажет. Ищет пачку наличных, уже нашедшую себе лучшего хозяина. Преследуемый католиками, ненавистный и масонам, и весь в долгах перед типографами: куда понесет он бедную потную главу?
Э, отвечал себе Симонини, этот марсельский охмуряла вполне заслуживает то, что имеет.
26
Окончательное решение
10 ноября 1898 года
Прошло восемнадцать месяцев с тех пор, как я отделался от Таксиля, от Дианы и, что гораздо важнее, от Далла Пиккола. Если и болел — излечился. Силой самогипноза, а может, помог рецепт Фройда. И тем не менее месяцы эти прошли под знаком постоянной тревоги. Верь я во что-нибудь, сказал бы: мучают угрызения. Но что такое угрызения? И как они могут мучить? Тем же вечером, когда я так налакомился зрелищем обдуренного Таксиля, хотелось растянуть приятное настроение. Жаль только, не с кем было попраздновать эту победу. Но я недурно умею сам себя веселить. Я пошел, как те богачи, кто покинул «Маньи», в «Бребан-Вашетт». После выгодного для меня банкротства аферы «Таксиль» я наконец мог кое-что себе позволить. Ресторатор припомнил меня, но что радостнее — я припомнил ресторатора. Он пошел подробно просвещать меня по части салата «Франсильон», придуманного в честь моднейшей пьесы Александра Дюма. Сына. Сына? До чего же я постарел, как выясняется… Рецепт салата «Франсильон»: отваривается картофель в бульоне, режется на ломти, приправляется в теплом виде солью, перцем, олеем и оцтом из Орлеана. Полстакана белого вина, лучше Шато д’Икем. Посыпается тонко нарезанными травками. Тем временем в курбуйоне отвариваются очень большие мидии со стеблями сельдерея. Выкладываем их на картофель, перемежая пластинками трюфеля, потушенного в шампанском. Готовить за два часа до подачи. Подавать на стол при комнатной температуре.
И все-таки я неспокоен, и, чувствую, душа хочет снова прибегнуть к благотворному дневнику. К исцелительному способу, рекомендованному доктором Фройдом. Дело в том, что продолжаются разнообразные беспокойства. Мною владеет неуверенность. Первое, хотелось бы поточнее узнать, кто этот русский, лежащий внизу в клоаке. Он был… а может, их было и двое… в этой комнате 12 апреля. Кто-то из них, может, возвращался и после этого? Не раз приводилось искать что-нибудь, перо ли, стопку ли бумаги, и находить это там, куда я точно не клал. Кто же был, копался, передвигал, искал что-то? Что искали?
Русские, то есть Рачковский. Это какой-то сфинкс. Он был тут два раза. Всякий раз хотел от меня получить какие-то неизданные бумаги, наследство деда. Я увертывался. Во-первых, не готов, еще не сделал эти бумаги. Во-вторых, пускай раззадорится как следует.
В последний раз он сказал, что больше ждать не согласен. Настаивал, чтобы я назвал цену. Я не корыстолюбив, ответил я. Мой дед действительно оставил документы, где запротоколировал во всех подробностях ночные разговоры на кладбище в Праге. Но здесь у меня документов нет. Я должен буду оставить Париж, съездить за документами, совершить путешествие. — Ну так езжайте, — оборвал меня Рачковский. И тут же намекнул, туманно, но определенно, что дело Дрейфуса мне может выйти и боком. А он-то что знает, откуда знает? Дрейфуса заслали на Чертов остров, но разговоры о его деле не затухали. Напротив, раздавались голоса тех, кто верил в его невиновность, так называемых дрейфусаров. Нашлись графологи для перепроверки экспертизы Бертильона. Все это забурлило в декабре 1895 года, когда Сандер ушел с поста (у него был прогрессирующий паралич или что-то такое) и на его место заступил Пикар. Пикар с самых первых дней повадился совать везде нос, захлопотал и о деле Дрейфуса, хотя его и закрыли за несколько месяцев до того. И вдруг в марте прошлого года в традиционном месте — в мусорнике немецкого посольства — находят обрывки телеграммы, которую немецкий военный атташе посылал Эстергази. Ничего сногсшибательного. Но с какой же стати немецкий военный атташе поддерживает сношения с французским офицером? Пикар устроил Эстергази проверку. Были взяты образчики его почерка. И всем стало очевидно, что почерк майора невероятно похож на почерк бордеро. Это все я узнал из газет: Дрюмон ухватил на лету новость и сразу завозмущался в своей «Либр Пароль», что какой-то путаник мешается в давно уже улаженные дела и переворачивает все вверх тормашками. — Он ходил докладывать к генералам Буадеффру и Гонзу, которые, по счастью, к нему не прислушались. Наши генералы — не душевнобольные. В ноябре я налетел в одной редакции на Эстергази, он очень нервничал и пожелал переговорить со мной с глазу на глаз. Пришел ко мне домой он, однако, не один, а с каким-то полковником Анри. — Симонини, болтают, будто почерк на бордеро мой. Вы копировали с письма или с какой-то записки Дрейфуса, ведь так же? — Ну естественно. Сандер дал мне образец.