Он сплюнул в огонь, отер рукою рот и продолжил:
— Ну я сразу скумекал, что покосы у них…
— В снежне-месяце? — не унимался криворотый разбойник, внешность которого весьма соответствовала роду занятий. Был он покрыт шрамами и коростой, волохат, вонюч.
Вонь Евдокия ощущала и на расстоянии, а те, кому случалось сесть рядышком, и вовсе кривились, морщились, да не смели делать замечаний.
— Так то ж мертвяки! — Баклажка не собирался соступать с изначальной версии. — Им что червень, что снежень… у них все не как у людей…
Евдокия вздохнула.
Сколько она тут сидит? Час? Два? Казалось, вечность целую, вон даже пообвыклась немного. Не то чтобы страх утратила вовсе, остался он, но прошла и немота, и дышалось уже вольно, и более того, любопытственно стало. Когда еще Евдокии случится побывать в месте столь удивительном?
Она искренне надеялась, что никогда.
— И чё ты?
— А чё я? Я и говорю, так, мол, и так… я к вам, панове мертвяки, со всем своим уважением. Однако же телега, она не моя вовсе, а военного ведомства, об чем нам интендант напоминать не устает. И ежели я вам оную телегу соступлю, то интендантус меня живьем сожрет-с…
— А оне?
Баклажка вздохнул.
Историю позорного своего дезертирства с военной службы он рассказывал не первый раз и, чуял, не последний. Благо слушатели попадались большею частью благодарные, а заодно и с памятью не слишком хорошей, оттого и не спешили указывать на то, что раз от разу гиштория менялась.
— А оне… что оне… мертвяки… телегу обступили, косами машуть… воють… — Баклажка вытянул к огню растопыренные руки, пальцы скрючил и низким, замогильным голосом произнес: — Отда-а-ай полковое имущество!
— Врешь ты все, Баклажка!
— Кто? Я вру?
Естественно, врал. Не было ни телеги, ни мертвяков — их-то Баклажка страшился поболе живых, он вообще натуру имел трусоватую, в чем, однако, не признался бы никому.
— Ты, а кто? Мертвяки говорить не способныя… это все знают.
— Кто — все?!
— Я знаю.
— А тебя послушать, Михей, так ты у нас все знаешь… все повидал…
— И повидал. — Исчерченный шрамами разбойник был настроен на редкость благодушно. — Чёй-то никто из них со мною говорить и не пытался.
— А об чем с тобою говорить-то? — Баклажка не собирался сдаваться легко. — Ты у нас натура приземленная… неромантишная…
— О чем беседа? — спросили на ухо, и Евдокия подпрыгнула, едва не заорала. Точнее, заорала бы самым позорным образом, когда б не рука, рот зажавшая. — Тише, Дуся, свои…
— Ты где был?
Себастьян руку убрал и на лавку плюхнулся.
— Да так… на аудиенции…
— И как оно?
— Завтра с утра проводят… Так о чем беседа?
— О мертвяках. И покосах.
— Актуальненько, — оценил Сигизмундус и, забрав у Евдокии плошку с недоеденною кашей, потыкал в нее пальцем. — Мясная?
— Да.
— Надеюсь, не с человечиной… Дуся! Я ж пошутил!
— Я тебя за такие шуточки… — Она сглотнула вязкую слюну, пытаясь понять, могла ли оная шутка быть не только шуткой. О Серых землях сказывали всякое, да…
— Угомонись, Дуся. — Себастьян вот был настроен иначе и кашу ел с аппетитом немалым, а вот у Евдокии она застряла комом в горле. — Если б они человечиною питались, то не стали бы труп на воротах вывешивать.
Он и ложку облизал. И пальцы.
— Это так, логически размышляя.
Логически, значит… если логически, то верно… труп же — мясо, к чему выкидывать… а про людоедов — сказки то… глупые детские сказки, из которых вырасти пора бы.
Меж тем Себастьян миску отставил, потянулся, встал и Евдокию за воротник дернул.
— Подъем, Дуся… панночка…
— Яська, — обрезала Яська, которая не привыкла, чтоб ее панночкой именовали. — А будешь говорить дурное, я тебе язык скоренько укорочу…
— Так кто ж говорит дурное? — ненатурально удивился Сигизмундус. — Я вам уважение оказать хочу…
— Ага, ага… — заржали разбойники, которым давно уже наскучили Баклажкины гиштории, а вот то, что происходило ноне в зале, было новым, любопытным. — Уважь ее… глядишь, уважишь разок-другой, так и подобреет…
— Баклажка!
Яська схватилась за револьвер.
— Чего? — хлопнули белесые ресницы. — Я же ж правду говорю… человек без уважения жить не может. Вот ты, Михей, меня уважаешь?
— Еще как, — осклабился Михей.
— Вот!
— Идем. — Яська рванула Сигизмундуса за рукав. — Собраться надо, а эти…
— Яслава! — Этот голос донесся извне.
Он не был оглушающе громким, однако же проникал сквозь стены, и стены дрожали.
Сам дом дрожал.
— О! Явился! — Михей хмыкнул. — Чё, Баклажка, с тебя два сребня… казал, что не явится…
— От упыриная морда…
Яська покраснела. Побледнела. И вновь покраснела, густо, плотно, так, что Евдокии аж не по себе стало, вдруг да сердце Яськино станет.
— Выгляни, о прекрасная Яслава…
Она открыла рот. И закрыла. Открыла вновь, сделавшись похожей на огромную рыбину.
— Одари меня мгновением счастья…
— Ишь, надрывается, — сказал кто-то.
— А красиво. — Баклажка сел, подперши кулаком подбородок. — Так бы и слушал…
— Придется, — буркнул Михей. — Теперь точно до утра затянет… выгляни, прекрасная Яслава… и вправду, выгляни. Одари там бедолагу… глядишь, и заткнется.
— В-вы…
— Твой ярый взгляд стрелою Ариадны пронзил мне печень…
— О, Яська! О, холера! До печенок мужика достала!
Гогот был ответом.
Яська стиснула кулаки.
— И уст твоих кораллы драгоценны…
— Чего?
— Губы у нее это… как корали…
— Бусы, что ль?
— Сам ты бусы, придурок. Камень есть такой. Кораль. Вот… — Баклажка приосанился, поглядывая на прочих свысока. Сам он себя мнил человеком образованным, даром, что ли, две книги прочел, букварь и синенькую, из тех запретных романчиков, к которым еще карточки специательные рисуют с голыми бабами.
Карточки Баклажке нравились куда больше.
— Трепещут перси…
— Чего? — Михей нахмурился.
Упырь его раздражал. Мало того что ходить повадился, орать, людям живым беспокойствие учиняя, так еще и словеса какие-то хитромудрые использует.