— От таких вреда особого нет. — На миг из-под маски Сигизмундуса выглянул иной человек, впрочем, человек ли? — Заморочить могут, да только на то сил у них уходит изрядно… помнится, была такая Марфушка, из нищенок. У храмов обреталась, выискивала кого пожалостливей из паствы храмовой, цеплялась репейником да и тянула силы, пока вовсе не вытягивала.
Он убрал руки, и Евдокия едва не застонала от огорчения.
Ей отчаянно нужен был кто-то рядом.
И желание это было иррациональным, заставившим потянуться следом.
— Это не твое. — Себастьян покачал головой. — Марфуша была сильной… много сильней… намаялись, пока выяснили, отчего это на Висловянском храме люди так мрут… вот… а эта… у этой только на головную боль и хватит.
— И что ты собираешься делать? — За внезапный порыв свой было невыносимо стыдно, и Евдокия прикусила губу.
— Пока ничего. Она не причинит действительно вреда. А вот посмотреть… присмотреться…
Евдокия отвернулась к мутному окну.
Присмотреться? Да у нее голова раскалывается. Охота сразу и смеяться, и плакать, а паче того — прильнуть к чьей-нибудь широкой груди… даже и не очень широкой, поскольку Сигизмундус отличался характерною для студиозусов сутуловатостью.
Это не ее желание.
Не Евдокии.
Наведенное. Наговоренное. Но зачем? И вправду ли она, Евдокия, столь завидная невеста? Нет, прошлая-то да при миллионном приданом — завидная. А нынешняя? Девица неопределенного возрасту, но явно из юных лет вышедшая. При кузене странноватом в родичах, при паре чумоданов, в которых из ценностей — книги одни…
— Правильно мыслишь, Дуся. — Сигизмундус кривовато усмехнулся. — Мне вот тоже интересно, зачем оно все?
Он замолчал, потому как раздался протяжный гудок, а в проходе появилась панна Зузинская, да не одна, а с тремя девицами на редкость скучного обличья: круглолицые, крупные, пожалуй что чересчур уж крупные, одинаково некрасивые. Смотрели девицы в пол и еще на Сигизмундуса, притом что смотрели искоса, скрывая явный и однозначный свой интерес. В руках держали сумки, шитые из мешковины.
— Доброго дня, — вежливо поздоровалась Евдокия, чувствуя, как отступает назойливая головная боль.
Вот, значит, как.
Заговорить? Убедить, что ей, Евдокии, и жить без замужества неможно? А без самой панны Зузинской света белого нет?
— Доброго, Дусенька… доброго… идемте, девушки, обустроимся…
— Ваши…
— Подопечные, — расплылась Агафья Прокофьевна сладенькою улыбочкой. — Девочки мои… сговоренные ужо…
Девочки зарделись, тоже одинаково, пятнами.
— Едем вот к женихам… идемте, идемте… — Она подтолкнула девиц, которые, похоже, вовсе не желали уходить. Оно и верно, где там еще эти женихи? А тут вот мужчинка имеется, солидного виду, в очках синих, с шарфом на шее. Этакого модника на станции, да что на станции, небось во всем городке не сыскать. И каждая мысленно примерила на руку его колечко заветное…
Вот только Агафья Прокофьевна не имела склонности дозволять всякие там фантазии.
— Женихи, — произнесла она строгим голосом, от которого у Евдокии по спине мурашки побежали, — ждут!
И этак самую толстую из девиц, уже и про скромность позабывшую — а то и верно, какая у старой девы скромность-то? — пялившуюся на Сигизмундуса с явным интересом, локоточком в бок пихнула.
Девица ойкнула и подскочила…
— Я сейчас, Дусенька… девочек обустрою…
— Девочек? — шепотом спросила Евдокия, когда панна Зузинская исчезла за вереницей лавок. — Что здесь происходит?!
И тощую ногу Сигизмундуса пнула, во-первых, на душе от пинка оного ощутимо полегчало, во-вторых, он и сам пинался, так что Евдокия просто должок возвращала.
— Я и сам бы хотел знать.
Второй гудок заставил вагон вздрогнуть. Что-то заскрежетало, с верхней полки свалился грязный носовой платок, забытый, верно, кем-то из пассажиров, и судя по слою грязи, за которым исконный цвет платка был неразличим, забытый давно.
А в третьем вагоне объявились новые пассажиры.
Первой шла, чеканя шаг, девица в дорожном платье, явно с чужого плеча. Шитое из плотной серой ткани, оно было тесновато в груди, длинные рукава морщили, собирались у запястий складочками, и девица то и дело оные рукава дергала вверх.
На лице ее бледном застыло выражение мрачной решимости.
Следом за девицей шествовала троица монахинь, возглавляемая весьма корпулентною особой. Поравнявшись с Евдокией, монахиня остановилась. Пахло от нее не ладаном, но оружейным маслом, что было весьма необычно. Хотя… что Евдокия в монахинях понимает?
— Мира вам, — сказала она басом, и куцая верхняя губа дернулась, обнажая желтые кривые зубы.
— И вам, — ответила Евдокия вежливо.
Но смотрела монахиня не на нее, на Сигизмундуса, который делал вид, будто бы всецело увлечен очередною книженцией.
— И вам, и вам. — Сигизмундус перелистнул страницу, а монахиню не удостоил и кивка, более того, весь вид его, сгорбившегося над книгою, наглядно демонстрировал, что, помимо оной книги, не существует для Сигизмундуса никого и ничего.
Монахиня хмыкнула и перекрестилась. Под тяжкою поступью ее скрипел, прогибался дощатый пол.
Последним появился мрачного обличья парень. Был он болезненно бледен и носат, по самый нос кутался в черный плащ, из складок которого выглядывали белые кисти. В руках парень тащил саквояж, что характерно, тоже черный, разрисованный зловещими символами.
Шел он, глядя исключительно под ноги, и, кажется, об иных пассажирах вовсе не догадывался…
— Интересно, — пробормотал Сигизмундус, который от книги все ж отвлекся, но исключительно за-ради черствого пирожка, — очень интересно…
Что именно было ему интересно, Евдокия так и не поняла.
Третий гудок, возвестивший об отправлении поезда, отозвался в голове ее долгой ноющей болью. Вагон же вновь содрогнулся, под ним что-то заскрежетало протяжно и как-то совсем уж заунывно… а за окном поползли серые, будто припыленные деревья.
До конечной станции оставались сутки пути.
Гавриил тяготился ожиданием.
— …а вот, помнится, были времена… — Густое сопрано панны Акулины заполнило гостиную, заставляя пана Вильчевского болезненно кривиться.
От громкого голосу дребезжали стеклышки в окнах. А вдруг, не приведите боги, треснут? Аль вовсе рассыплются?
И сама-то гостья в затянувшемся своем гостевании отличалась немалым весом, телом была обильна, а нравом вздорна. Оттого и не смел пан Вильчевский делать замечание, глядя на то, как раскачивается она в кресле. Оно-то, может, и верно, что креслице оное, с полозьями, было для качания изначально предназначено, но ведь возрасту оно немалого! Небось еще бабку самого пана Вильчевского помнило и матушку его… и к креслу сему, впрочем, как и ко всей другой мебели, и не только мебели, относился он с превеликим уважением.