Те сны Лихо не нравились.
А вот о женщине… с запахом хлеба, с глазами яркими, в которых отражался он сам… и если Лихо сумеет разглядеть отражение, вспомнить имя, то… вернется.
Ему ведь хочется вернуться?
Или уже нет?
Шаман поднялся.
Сердце еще билось, пусть и в нем прорастал камень.
Больно.
Он и не думал, что это будет настолько больно. И уже казалось, что с эшафотом оно было бы как-то полегче. Петля на шею, люк под ногами, один шаг в пустоту, и конец… бывай, старый грешник, лети к Вотанову престолу на суд справедливый, кайся.
И сейчас бы покаяться.
Не выходит.
То ли глуп, то ли горделив, то ли просто понимает, что не поможет покаяние. Не спасет. А если так, то и зачем?
Вот спуститься — это надо.
Дом скрежещет.
Зол.
И счастлив.
Он догадывается, что готов сделать Шаман. Вот только не верит, что хватит у него сил. И сам Шаман не верит, потому как глупое задумал, дурное: одну смерть на другую сменять… только первая, нынешняя его, конечна, а другая — как знать.
Небось княжич и по сей день жив.
И муку испытывает великую… муки великие — это для святых людей, а Шаман не свят. Вор он. Мошенник. Душегуб… и сколько крови на руках?
Меньше, чем у нее…
А с нею Шаману не справиться. У княжича, глядишь, и выйдет. Добраться бы. Каждый шаг что последний, и дом спешит помочь.
Кается?
Он не хотел убивать… и не убил. До конца не убил, не то не смог, не то сдержался…
— Не знаю, выйдет ли из этого толк. — Шаман остановился у темной двери, что вела в подвал. Заколотили… и верно, он сам приказал заколотить, чтоб никто не сунулся по дури. Но ныне гвозди рассыпались ржавой пылью и доски точила гниль, пока вовсе они не истлели.
Дверь отворилась.
Воздух застоявшийся. Старый. И ступени каменные. Ступни босые шоркают о камень, искры высекая… гранит о гранит. Сердце едва не останавливается, потому как больше почти не осталось живого.
Ничего, Шаману и малости хватит.
Даром, что ли, упрямый он?
И во все горло, сколько сил оставалось, заорал:
Как по морюшку, морю синему,
Бросил якори воровской корабль…
Дом содрогнулся. А Шаман закашлялся. От кашля ломило грудь, и камни внутри грозили расколоться. Ничего. И хуже бывало, небось… в тот раз, когда его, молодого да лихого, под плети подвели… казалось, что живьем шкуру снимут. Не сняли.
И тут дойдет.
На кораблике муравен чердак,
В чердаке стоит золотой бунчук…
Голос его наполнял и переполнял подвал, стены которого мелко дрожали. И боль в груди отступала, сердце и то забилось ровней. Значит, и вправду дойдет. Сумеет.
Не святой, нет… разбойник обыкновенный, имя которого небось только полицейские архивы и сохранят. А для прочих он — Шаман… был Шаманом и помрет также… или не помрет, но сгинет таинственным образом, станет одною из разбойничьих гишторий.
С бунчуком рядом — царски знамечки,
А у знамечков часовой стоит,
Молодой паренек разудаленький.
[1]
Спустился.
Все, как прежде, как в тот, самый первый раз, опосля которого Шаман в подвал-то и не заглядывал. А ведь помнит, холера этакая, все помнит распрекрасно. И стены эти красные, будто и не гранитные, но из плоти живой, и факелы, которые горят, горят огнем бездымным. От него жара нет, а света хватает… и не погаснут, хельмова сила, никак… верно, до скончания мира или места сего, проклятого, гореть станут.
Пол белый, будто мукой посыпанный. Шаг ступи — и поднимется облачко, а после осядет, сотрет твой след.
Пара шагов, и вот уж сам не знаешь, куда идти: скрылась за пологом тьмы дверь. В тот раз Шаман решил было, что не выберется. А ноне и выбираться не хотел.
Вытер губы рукой.
Голос вдруг исчез. Ничего, и без голоса справится.
Дойдет, переступая черту за чертой… знаков на полу множество, бурые, кровью черченные, а чьею, о том думать не надобно. Главное, что сильна та кровь, ежели проступают знаки сквозь белую порошу. Она-то пытается затянуть, наползает на линии, да только одни скроет, и другие проступают.
Вот же ж… хозяева давно ушли, а сила осталась.
Шаман добрался до каменных низких столов.
Первый обошел.
Старик, на нем лежавший, был уродлив. Крючконос, желтокож. Рот раскрыл в немом крике, и видны что глотка его побелевшая, что распухший язык. Глаза раскрыты, и веки слабо подрагивают.
Жив.
Пронизан каменными шипами, а все одно жив. И грудь слабо вздымается. И пальцы скукоженные, обтянутые тонкой пергаментной кожей, подрагивают. Того и гляди, вцепятся в гранитное неудобное ложе.
Нет. Не этот…
А вот и второй… княжич? Князь? Имени Шаман не знал. Ежели б захотел, то мог бы. В доме осталось множество вещей, но он… боялся?
Боялся.
Как будто уже тогда знал, что придется сделать. И вот теперь стыдно было.
— Я… только один… на всех… не смогу… — Слова давались с трудом. И слышал ли их мужчина, распростертый на шипастом ложе?
Слышал.
Смежил веки. Вздохнул будто бы. И губы дрогнули. Прислушайся, Шаман, и услышишь…
И вправду услышал, пусть бы единственное это слово далось с немалым трудом:
— Зигфрид…
Это паренек, тот, которого приковали к последнему алтарю. И бился он, пока силы были. Были да ушли. А лицо хорошее… чистое лицо с мягкими, несколько девичьими чертами. Небось смеялись над ним… над Шаманом тоже смеялись, пока не поняли, что за этакий смех кровавой юшкой платить приходится.
Дышит?
Дышит. Часто. И слышно даже, как клокочет в горле крик. Сам-то выгнулся, точно и ноне не оставил дурные мысли о свободе…
— Зигфрид, значит. — Шаман провел пальцами по бледному лицу и понял, что больше не чувствует прикосновений.
И лица этого.
А значит, пора.
— Вставай, Зигфрид. — Он взял паренька за бледные руки, потянул. — А ты отпусти… я за него полежу.
И дом послушал.
— А ты, Зигфрид… ты найди эту тварюку… у тебя получится.
Мигнули факелы, показалось, что погаснут вот-вот… ан нет, вновь вспыхнули, ярче прежнего. И таким жестким вдруг сделалось княжеское ложе. Но о том Шаман подумать не успел, поскольку накрыло его волной горячей боли…