Вой стих.
И все одно Евдокия прислушивалась, уже к тишине. Чудилось — рядом они.
Он.
И если Лихо… узнает ли? А коли не узнает, то… убьет? Страшная смерть, лютая, и боязно, до слабости в коленях боязно, потому как нет в Евдокии ничего героического. Да только все одно не отступится. Пойдет. Шаг за шагом.
Главное — встретиться, а там уж как-нибудь…
— Семерых они взяли. И за каждым что-то да нашлось… недоброе. Тут на границе добрых людей вовсе не много. Сюда те идут, которым терять нечего. И тогда-то мне сказали, что люди те… ну, которых волки… они сами виноваты. Меру грехов своих перебрали.
— Какую? — Сигизмундус остановился и, выпрямившись во весь рост, обвел пустоши взглядом. Вид у него при том сделался героическим донельзя. — То есть, объективно говоря, хотелось бы понять, в чем именно меряют грехи…
— У Пастуха спросишь, — усмехнулась Яська. — Если встретится, доведет. Он волкам говорит, кого можно брать, а кого нет… прежде его частенько видывали. И тем разом староста говорил, что Пастух был… в деревню вошел и стал у колодца. Стоял. Читал из книги своей… а они как закончили, то посели и слушали…
Волчий вой донесся уже с другой стороны, и, как показалось Евдокии, волки подошли ближе. Но Яська на то внимания не обратила, и, значит, не след ждать беды…
Да и то, какие за Евдокией грехи?
Стяжательство?
Или гордыня? Или еще какие, мало ли что человек за собою не видит? И как знать, может, в глазах Волчьего пастыря, ежели у него глаза имеются, оные грехи куда тяжелей иных, обыкновенных?
— Правда, поговаривают, что сгинул он… а волки с той поры и присмирели, будто ждут чего…
— Кого, — поправила Евдокия.
— Что?
— Ничего… это я…
Они появились из ниоткуда, серые тени, мелькнули и вновь исчезли. И не понять, совсем ли ушли, либо же прячутся в туманах, идут по следу почетным сопровождением. Яське тоже неуютно сделалось. Зашагала быстрей. И болото под ногами ее захлюпало.
Евдокиины ботинки промокли. И носки шерстяные.
И холодно ногам, а голове жарко. Воздух спертый, будто бы не на болоте они, но в преогромной стеклянной банке, будто лягухи заперты… но лягухам легче.
— Стой! — Яська выкинула руку и огляделась. — Недолго уже… наверное. Тут никогда не угадаешь, сколько идти надобно. Но со мной они обычно не шутят…
Дорога появилась из болота.
Шаг, и уже не расползается под ногами гнилая шуба мхов, но каблук ударяется о камень. Крепкий камень. Гладкий. Наезженный.
И дорога не выглядит старой, напротив…
— Интересный феномен. — Сигизмундус присел и камень пальцем поскреб. — Обратите внимание, кузина… дороге лет триста, а выглядит…
— Тут время иначе идет. — Яську дорога нисколько не удивила. Только ногой постучала, стряхивая с сапог грязь. — Бывает, что день пролетит, а если снаружи, то и неделя вся. А бывает, что и наоборот. Но поспешить стоит. До дому верст пять осталось… в лучшем случае.
Пять верст это много? Или мало?
Если пешком, то довольно… особенно по жаре. И главное, что идешь, идешь, а будто бы на месте стоишь. Дорога протянулась стрелою, прямая, хорошая. И вроде бы по такой идти в удовольствие должно бы, но никакого удовольствия Евдокия не испытывает.
Усталость только.
Желание отдохнуть. Это же нормально. Она ведь женщина, а женщины устают… и что плохого в том, чтобы остановиться хоть ненадолго? Минута… другая… или пять. Пяти минут ей бы хватило.
— Дуся, соберись! — Себастьян не позволил остановиться. — Не знаю, что с тобой происходит, но это надо прекращать.
Евдокия и сама не знает.
Ей не хватает воздуха. И горло будто петлей сдавило… дерни чуть, и вовсе передавит. Она горло щупает, а петли не находит. Только тяжело идти. Невероятно тяжело идти.
— Давай, дорогая… левую ножку, а потом правую… и снова левую… Дусенька, коль не знал бы, подумал, что ты княжеских кровей…
— Почему?
Эти слова Евдокию обидели, хотя и понимала она, что нет для обиды причин.
— Трепетная такая… еще немного, и сомлеешь…
Она фыркнула.
— А я, за между прочим, и сам нежной конституции… я, за между прочим, к переноске женщин на большие расстояния морально не готовый…
Евдокия мотнула головой: не надо ее нести. Пусть себе уходят… она догонит. Посидит немного и догонит.
— Дуся, радость моя, — Себастьянов тон неуловимо изменился, — а давай-ка ты глазки свои распрекрасные откроешь… и голову включишь, ежели подобное возможно.
— Почему нет?
— Это ты мне скажи, почему нет…
Говорить было тяжело, пожалуй, еще тяжелей, чем идти.
Каждый шаг отдавался головной острой болью. И Евдокия чувствовала, как каблук ее ботинка касается камня, как скрежещет стальная подковка набойки, бессильная высечь искру, и скрежет этот вновь же порождал боль.
— Ты же помнишь, что это за место такое…
— Помню.
Слова даются нелегко. Она бы замолчала, но существо, которое шло рядом и за руку держало — а прикосновение его было до невозможности неприятно, — не отстанет. Оно — не то Сигизмундус, не то Себастьян, не то вовсе некто не знакомый, прикидывающийся другом.
Обманет.
Серые земли… и верить никому нельзя.
А Евдокия вот поверила. И ему, и той рыжей девке, которая споро шагает по дороге. А дорога перед нею стелется платком шелковым… куда ведет? Куда заведет?
— Спокойно. — Пальцы Себастьяна стиснули плечо. — Дусенька, сделай вдох и выдох, а после возьми и хорошенько подумай, насколько нормально то, что с тобой происходит?
Ненормально.
Евдокия это и сама распрекрасно понимала.
Тяжело идти? И прежде случалось ходить, вон когда коляска сломалась за городом, так с маменькою семь верст отмахали, да не порожними, а с сумкой, в которой бухгалтерские книги… как их Евдокия тогда кляла… и ноги стерла, и плохо было, но чтоб вот так…
Она все же остановилась и головой потрясла.
Не помогло.
Хуже стало. Больней. И Евдокия пальцами виски сдавила, пытаясь с этой болью справиться. Ну уж нет. Она дойдет. Пусть каждый шаг дается с боем… через себя переступать приходится… переступит. И раз, и другой, и третий… только вот смахнет с лица незримую паутину.
Вдохнет. И выдохнет.
— Полегчало? — поинтересовался Себастьян.
Заботливый…
— Полегчало.
Евдокия вытерла руку о юбки.
— Советую поторопиться, — Яська остановилась, прислушиваясь к чему-то, — гроза будет…