— Ох вы ж… — Купец останавливался, качал головой и кишки подбирал. Детям грозил пальцем, но было ясно, что не всерьез он, шуткуя.
Медленно волок ноги престарелый жрец в грязной хламиде. На плечах его возлежал золототканый плащ с подбоем, а седую голову украшала архижреческая тиара.
Следом трое утопленниц несли посох, сгибаясь под немалой тяжестью.
— Идем, женишок. Тятенька ждет…
Матвей переставлял ноги ни жив ни мертв. Он вцепился в ожерелье, вновь глядевшееся золотым.
Гости свистели.
Улюлюкали.
И толстенная бабища пустилась в пляс, потрясая голыми обвислыми грудями.
У храма сидел умрун. Матвей никогда-то прежде не видел таких огроменных. Темнокожий, с лысою головой, со шкурой, которая пошла мелкой складочкой. Распахнулись полы дорогого кафтана, вывалился из них округлый осклизлый живот, покрытый мелкою чешуей.
— Кланяйся, — велела мара.
И Матвей послушно согнулся в поклоне. Упал бы наземь, да не позволила супруга.
— Благословишь ли, папенька? — тоненьким голосочком обратилась невеста. И умрун, до того дремавший, шелохнулся. Распахнулись темные веки, что казались слипшимися, выкатились желтоватые пузыри глаз. Ткни в такой, и лопнет, плюнет жижею. — Жениха я тебе привела.
— Подойди ближе. — Умрун растопырил локти, и двое мертвяков поспешили к нему, сгорбились, подставляя шеи. — Ближе…
Матвея толкнули в спину.
Он же, оцепеневший, бухнулся на колени, уткнувшись лбом в этот самый живот, от которого невыносимо воняло тухлой рыбой. А на затылок легла тяжелая пятерня, вдавила…
— Жениха, значит… — Голос умруна был тоненький, звенящий. — Хорош жених… отвечай, любишь мою дочь?
— Л-люблю, — выдавил Матвей, цепенея.
— Любит! Любит! — разнеслось по деревне.
— В жены взять хочешь?
— Хочу.
— Хочет, хочет…
— И жить с нею честь по чести, как заповедано?
— Д-да…
— Хорошо. — Пятерня убралась с головы. — Тогда благословляю вас, дети мои…
Кто-то всхлипнул, кто-то завизжал.
А Матвея потянули в мертвый храм. Навьи волки выли гимны. И дети, за обличьями которых проглядывали уродливые фигурки крикс, бросали перед молодыми гнилое зерно. Старый жрец разевал рот, широко, так, что становилось видно, — нет в этом рту языка. Он тыкал пальцами в полуистлевшую книгу, а вместо благословения должного крутил кукиши.
Умрун взирал на все с одобрением.
И первым встал, когда престранная служба закончилась.
— А теперь, — возвестил он громогласно, — пир…
— Пир, пир, пир… — взвыла нежить на все голоса. — Свадебный пир…
— Пир, — мурлыкнула мара на ухо и осторожно это ухо прикусила. — Жаль, что у меня так редко случаются свадьбы…
Голова закружилась.
— Не спешите, дети мои, — донеслось издалека. — Его на всех хватит… дорогая, тебе, конечно, руку и сердце?
Зигфрид поднялся на второй этаж.
Ему случалось бывать в доме в прежние времена, а потому он озирался, с удивлением подмечая, что дом изменился мало.
Не рассыпался.
Не истлел.
Стоял и простоит, быть может, еще не одну сотню лет… не хрустели под ногами кости, не свисала с потолка паутина, да и нежить, коей здесь обреталось немало — Зигфрид чуял ее, — вела себя на редкость благоразумно.
Он остановился у двери и постучал.
— Входи, мальчик мой. Я уж начал беспокоиться, что ты решил меня обойти вниманием. — Дверь отворилась сама собой и беззвучно, что Зигфрида приятно удивило.
Не любил он скрипучих дверей, было в них нечто не столько ужасающее, сколько пошлое.
За порогом жила тьма. Она послушно распласталась под ногами живым ворсистым ковром, в котором ноги тонули, благо не вязли. Тьма спешила подняться, обнять, нашептывая сотнями голосов, что не стоит Зигфриду расслабляться.
Хозяин опасен.
Куда опасней верлиок. Те-то пусть и кровожадны — натуру не исправить, — но все глупы. А вот мертвый ведьмак — противник иного плану. И как знать, по зубам ли он Зигфриду.
Гарольд, как и в тот, прошлый, раз сидел в кресле.
И поза один в один.
Нога на ногу, руки на животе лежат, пальцы переплелись, белые, тонкие… он выглядел до отвращения живым, но Зигфрид видел истинную суть того, кого давно уже нельзя было назвать человеком.
— Нехорошо, когда молодые люди не знают, что такое уважение. — Гарольд указал на второе кресло. — Присаживайся. Побеседуем.
Тьма забеспокоилась.
Она любила Зигфрида, всегда любила, с самого рождения выделяя его из прочих. Он помнил сказки ее, темные, страшные, от которых сердце его замирало отнюдь не в страхе — в предвкушении.
И бабушка, слушая сбивчивый Зигфридов пересказ, лишь головою качала.
— Осторожней с ней, — сказала она однажды. — Это опасная игрушка.
Бабушка знала, о чем говорила. Она и сама-то умела с тьмою ладить, порой беседовала, точно со старой приятельницей, порой спорила, требовала… и сама подчинялась, поила кровью, платила извечную дань, которой и Зигфрид не избежал.
Что стало с бабушкой?
Она уехала незадолго до того, как дом, их надежный дом, который Зигфрид мыслил неприступной крепостью, пал… спаслась?
Тьма знает ответ.
Расскажет.
Но после. Сейчас нельзя отвлекаться на прошлое.
— Присаживайся. Чувствуй себя как дома, — сказал Гарольд и потянулся. — Выпьешь?
Он достал из-под стола пыльную бутылку и пару бокалов.
— Спасибо, но воздержусь.
— Как пожелаешь. — Бокалы вином он все же наполнил, до самых краев. И вино это, темное, черное почти, было похоже на кровь. — Что ж… за моих девочек… пусть покоятся с миром.
Он пригубил вино.
И распухший синеватый язык скользнул по губе.
— Пожалуй, мне даже стоит поблагодарить тебя, Зигфрид. Они стали совершенно неуправляемы. Одна пила и плакала… другая все мнила себя колдовкой, третья и вовсе только и знала, что ныть… голодна она… а кто здесь не голоден?
Взгляд Гарольда был устремлен не на лицо — на шею. И Зигфрид явно ощутил, что шея эта беззащитна и что клыки не-живого прорвут ее с легкостью.
— С каждым годом выживать все тяжелей, — со вздохом продолжил Гарольд. — Еды не хватает… люди осторожны… и улан нагнали столько, что в Приграничье и не вздохнешь привольно. То ли дело минулые годы… никакого тебе учету. Кому вообще в голову пришла такая дурь, население учитывать? И ладно бы благородное, но мужичье… оно ж плодится немерено!