А теперь оставим наконец эту историю сына, возвратившегося домой, и вернемся к истории сына, который свой дом утратил. Этот изгнанный из своего дома сын вышел из пансиона на улице Фазанов и побрел по другим улицам, от одной съемной комнаты к другой и от одного пансиона к другому, в поисках нового жилья. И по пути размышлял обо всех предшествующих поколениях, от Адама и по сей день, и думал, как интересно было бы на них посмотреть, когда б одеть их всех в соответствии с их временем, местом их проживания и их сущностью. И, занятый такими размышлениями, не замечал все то бессчетное множество людей, что повстречались мне в тот день по пути и были одеты именно в полном соответствии со своим временем, своим местом проживания и своей сущностью.
И вот уже день склонился к вечеру. Комнату я не нашел. В большинстве тех комнат, что искали жильцов, меня опередили другие, которые их и сняли, а те комнаты, что не сняли они, не снял и я, по тем же причинам, что они. Я брел от дома к дому, от улицы к улице. Мало того что ни одно место меня не принимало, но и сама земля словно бы уплывала у меня из-под ног. Читатель наверняка решит, что в этом есть оттенок преувеличения, но нет – это простая констатация фактов. Ведь после того, как я прошагал добрую половину Вильгельмсдорфа, да так и не нашел там жилья, а затем прошел весь Шарлоттенбург и весь Халлензее и там тоже не нашел себе жилья, три огромные части города Берлина проплыли под моими ногами и ушли из-под них. Нет, не следовало мне откладывать поездку из-за солдат госпожи Шиммерманн. Если бы я не поехал с ними, то, вернувшись в пансион, нашел бы свою комнату свободной. Но как же тогда вещий сон фрау Тротцмюллер? Отец небесный, да неужто же я должен платить собственной плотью за то, что кому-то приснился какой-то сон? Я не управляю судьбами мира, этот Твой человек не столь высокого мнения о себе. Понятно, Бригитта пеклась о моем благе, но в конечном счете не во благо мне это обернулось. Никогда не задерживай, человек, ближнего своего. Вот, задержал некогда одного левита в Бейт-Лехеме отец наложницы его
[39]
, и обернулось это бедой для дочери его, и погибли тысячи израильтян.
Я свернул в ресторан поужинать. Хозяин заведения, желая, видимо, сэкономить на электричестве и на официантках, подавал еду за общим столом. Часть посетителей была из тех завсегдатаев, которые и вообще регулярно едят в ресторанах, а другая – из тех, кто с недавних пор возложил все свои надежды на ресторан, рассчитывая хотя бы здесь найти еду, имеющую вкус еды, потому что домашняя еда в эти дни уже потеряла всякий вкус. Ну, вот, сидят люди за общим столом, и я среди них. Сидим все вместе, при свете одной лампочки, и едим одно и то же варево, сваренное в одном и том же горшке. Но ни общий стол, ни общая лампа, ни общая еда, ни теснота не сближают наши сердца – каждый наедине сам с собой. Тот сунул нос в миску, тот уткнул глаза в газету, а тот изучает свой счет за еду. Одно лишь всех равняет – скудная пища и высокие цены.
На выходе из ресторана я столкнулся с Петером Темпером, давним моим знакомым и милым приятелем, который работал в берлинском зоопарке, отвечая там за хищных зверей. В тот день у него что-то неладно стало с животом, и он пришел в этот ресторан в поисках легкой вегетарианской пищи. Когда у здоровых людей даже чуть-чуть нарушается здоровье, им уже вся жизнь не мила, вот и Петер заговорил со мной соответственно. Его резкость вызвала у меня раздражение. «У тебя такое лицо, – сказал я ему, – будто тебе выбили зубы, а потом угостили сырой медвежатиной». А он в ответ: «И ты не лучше – жуешь траву, пьешь молоко, и зубы у тебя стали мягкими, ими только вымя теребить». Я сказал: «Одному и трава в пользу, а другой ест мясо, а глаза у него, как у козленка». Он глянул на меня своими голубыми, как сверкающая сталь, глазами и сказал: «Когда придешь ко мне в зоопарк, сходим посмотрим, у кого глаза, как у козленка». А я ему: «Не пойду я к человеку, который говорит со своими друзьями, как с учениками на уроке зоологии, и все потому, что у него, видите ли, слегка расстроен желудок». Тут он понял наконец, что я на него сержусь, и попытался загладить свою резкость. «Ты помнишь нашего льва Петерса?» – сказал он. «Петерсавешателя?» – переспросил я. «Почему ты называешь его вешателем?» – удивился он. «Его все так называют», – ответил я. Этого знаменитого льва действительно знали все в Берлине. Его привезли из Африки и назвали в честь тамошнего немецкого губернатора
[40]
, который известен был тем, что вешал туземцев за малейшую провинность. «Ладно, – сказал он, – называй, как хочешь, я просто хотел тебе сказать, что мой Петерс вдруг заболел». – «Понимаю, – сказал я, – ты упомянул о болезни этого вешателя, чтобы я, не дай Бог, не подумал, что ты нервничаешь из-за собственного нездоровья». Он мягко положил мне руку на плечо и сказал: «Ты прав, пойду-ка я лучше домой. Выпью своей настойки, лягу, укроюсь одеялом и хорошенько пропотею». Я знал этот его обычай: каждый вечер, и зимой, и летом, он кипятил на огне кувшин красного вина с добавкой гвоздики и корицы, а потом выпивал его горячим, накрывался с головой и спал часов восемь – десять без перерыва. Я распрощался с ним и направился в кафе.
Кафе было набито битком. С первого же дня вой ны все берлинские кафе заполнились до отказа. И мужчин полно, и женщин. Мужчины, по своему обычаю, пришли повидаться с другими мужчинами, а женщины пришли увидеть мужские лица, потому что в их собственных домах уже не осталось мужчин. Вот так – что ни день, открываются все новые кафе, и все равно на всех не хватает, все забито. Ты проталкиваешься, а тебя отталкивают, тебя отталкивают, а ты проталкиваешься. Займешь стул – тебя пожирают глазами, будто ты захватил их место, глядят, что называется «в семеро очей»
[41]
. Невдомек им, что сами-то они здесь исключительно из-за тебя. Они здесь, потому что ты здесь, ты и все другие. И былых официантов, которые хорошо знали свою публику, тоже ни в одном кафе уже нет, ушли на фронт, а вместо них поставили над нами инвалидов, которых армия не берет. А чтоб никто не подумал, будто они здесь, потому что не годятся для войны, они ведут себя нарочито задиристо.