Так что после парижского кровопролития мы стали еще дальше от Парижа. А Париж стал ближе к себе самому. Звучит, конечно, слишком пафосно; когда на улицы выходят миллионы – сколько выходило в момент триумфального возвращения де Голля, хочется позволить себе быть сентиментальным. Хочется верить, что европейский мир пережил шок и вернул солидарность, что он никогда больше не будет таким, как прежде, что начинается новый поворот истории… Правда, мы примерно так и говорили, и писали после ужасов 11 сентября. Не только про Европу и Америку. Не только про Россию и Китай. Про человечество в целом. Однако в тот раз не сбылось; сентиментальный пафос схлынул, мечта о единстве ослабла; нынешний президент США позволяет себе глупость не поехать на манифестацию в Париж… Почти все возвратилось на круги своя.
Но что в этой фразе главное – «почти» или «вернулось»? То, что ожидания глобальных перемен не оправдались, или что после 11 сентября случился незаметный сдвиг от края общей пропасти?
Мне лично кажется, что все-таки важнее слово – почти. И оно усилилось после Парижа. А слово «вернулось» пригасло.
2. Стой! Стрелять буду
[29]
3 марта 2015-го похоронили Бориса Немцова. Это далеко не первое убийство крупного политика в России. Мы прощались и с Галиной Старовойтовой, и с Сергеем Юшенковым, и с Анной Политковской, которая была отнюдь не только журналистом… Но тут, мне кажется, особый случай. Каждая из упомянутых потерь объяснялась страшным и бесчеловечным, но – конкретным политическим раскладом; смерть Немцова насквозь символична, даже если у заказчиков убийства был сиюминутный расчет. Выстрелы, прозвучавшие в ночь с 27 на 28 февраля на Москворецкому мосту, однозначно подтвердили давнее предчувствие, что политическая дамба – прорвана. И отныне дозволено все.
Что я имею в виду? Как минимум в конце 2012 года была запущена политика имперских комплексов. Не восстановлена имперская идеология как таковая, не возрожден имперский миф, а началась эксплуатация фантомной боли, чувства гниющей утраты. До поры до времени элиты не решались на эту игру. В отличие от англичан или французов, утративших империи в XX веке, они не работали с травмой, не пытались погасить системный шок, окультурить неизбежный всплеск шовинизма, переключить его с ненависти к чужому на любовь к своему. Но все-таки не педалировали, справедливо опасаясь, что резьбу сорвет. Даже во время российско-грузинской войны 2008 года с этими комплексами обращались осторожно; местную инициативу по переучету школьников-грузин гасили; направляли гнев обывателя на Грузию как государство, стараясь не трогать народ.
И вот однажды что-то щелкнуло; ситуация переменилась.
Первый в череде решений и законов, призванных сплотить тоскующее большинство чувством ущемленного единства и компенсировать ему потерю прежнего имперского масштаба, стал закон Димы Яковлева. Он был направлен против чересчур расслабленного гуманизма и ценности отдельно взятой жизни; он порождал опасную мифологему: есть мы и есть они, мир во главе с Америкой охотится за нашими детьми, чтобы помешать нам возрождаться. Логики тут было маловато, но политические мифы этого не требуют, у них другая функция, они должны пугать.
Затем был Крым, который наш, и вежливые люди, и внезапно вспыхнувшая перспектива восстановления огромных территорий, от Ростова на Дону до Приднестровья; обществу была предъявлена Россия, которая не только борется за справедливость, как было в 2008-м с Осетией и Абхазией, но и способна возвращать утраченные земли. Не считаясь с договорами. Заключенными, конечно же, под дулом автомата.
Но вбросив тему иностранного влияния, не обойтись без рассуждения о внутренней измене. В тронной речи, посвященной вхождению Крыма в состав обновленной России, было сказано о пятой колонне и национал-предателях; к чувству облегчения, с которым большинство восприняло известие о крымском референдуме, подмешалось ощущение тревоги. Не столько от того, что гадят Штаты, сколько от того, что мы в кольце из внутренних врагов, намеренных лишить нас радости победы. Как именно лишить – неважно; главное – понятно, вместе с кем и по чьему заказу.
Донецкая история, помноженная на санкции, довершила начатое дело; она окончательно сместила центр этической тяжести. Оказалось, убивать не так уж плохо. Занимать одну из сторон в чужой войне – не только можно, но и нужно. То, что глубоко таилось в глубине непроясненного сознания, внезапно прорвалось наружу. Вдруг обнаружилось, что желать идейному противнику посадки – хорошо, а писать публичные доносы можно. Почему? Да потому что нам возвращена прописка в мировой истории; кто не согласен эту радость с нами разделить или хотя бы усомнился в правильности сделанного выбора, не заслуживает ни сочувствия, ни оправдания; он неполноценный гражданин, майдаун, а недочеловеку жалость не положена.
Не положена она и тем, кто не согласен соблюдать неписанные правила, будь то правила религиозные или политические. После расстрела французских карикатуристов, как заклинание на съезде людоедов, в бытовых речах и с политических трибун звучала формула: «конечно, убивать нехорошо, но…». И после «но» – рассказ о том, что сделали погибшие для своего расстрела; рассказ, по форме отрицающий идею бессудной расправы, а на самом деле утверждающий ее. Потому что сами виноваты. Не нужно было рисовать. Не нужно было говорить. Не нужно было делать.
Но ровно то же самое мы прочитали и услышали в сетях через несколько минут после новости о гибели Немцова. Сам напросился. Нечего было гадить. Даже высочайшее сочувствие семье погибшего не остановило массовой истерики; продолжился разнузданный бесовский вой. Не потому что власть так приказала; не потому что кто-то дергал за веревочки и управлял оравой кремлеботов; нет. Сами, от души, по доброй воле. Характерен скандал с Талисмановым, заместителем декана из МФТИ, написавшим на своей страничке в соцсетях: «Одной мразью стало меньше». Талисманов это сделал не по приказу, не из конъюнктурных соображений; он просто выразил переполнявшую его эмоцию, и только. Как выразило ее множество фейсбукеров и вконтактёров. Молчал бы, не гадил стране, не лез бы в пятую колонну, все бы с ним было хорошо. А так… ну что ж теперь поделать. Застрелили.
Отдельный мотив – в многочисленных постах националистов. Они не то чтобы приветствуют убийство, нет; но повторяют с плохо скрываемой злобой: если в 1993-м можно было в нас стрелять, то почему сегодня – «не убий»? И бесполезно им напоминать о том, что в 1993-м шла вооруженная борьба, а в 2015-м стреляют в безоружных; из этого не следует, что 1993 год не трагедия, не ужас, не позор, но ситуации несопоставимы.
Тут мы и подходим к главному. К тому, какую дамбу прорвало и какая волна понеслась на наши головы. Это дамба обезбоженной державы; это волна коллективных психозов. Отдельно взятая человеческая жизнь перестала быть мерилом; оказалось, что в истории есть вещи поважней, поинтересней. Сила, например. Сплоченность. Противостояние. В массовом сознании созрела мысль о допустимости, а может, и желанности жестокой власти. Сформирован запрос на расправу. На репрессии как форму политического управления. И даже на террор, если он направлен против неприятных нам политиков, общественных деятелей, художников, писателей и режиссеров. Конечно, убивать пока никто не призывает. Но…