Но можно ли сказать, что он 14 октября 1964 года потерпел сокрушительное поражение? И да, и нет. Он первым из отставленных руководителей страны уехал с Пленума отставленным пенсионером, а не врагом народа; на родную дачу, а не на Лубянку. Или без малейших промедлений в морг. Это была победа. Как победой была подневольная пенсия, проведенная на огородах, под гэбэшным присмотром и без права выходить на публику. Что-то было в ней диоклетиановское, хотя и с народным полусказочным окрасом. Затянувшаяся власть, ударив в голову, постепенно отливала, сознание входило в норму, человеческое возвращалось. Хрущев помирился со многими из тех, кого обидел понапрасну; прочитал «Доктора Живаго» и очень удивился – за что, дураки, запрещали? И сам угодил в такую точно ситуацию, когда передавал машинопись воспоминаний за границу. Передавал, разумеется, тайно. Издатели потребовали подтверждения. Пришлось сфотографироваться в ковбойской шляпе, присланной ими через сына; фотографию переправили в Лондон: таков был шпионский пароль.
Он доказал, что существует жизнь после власти. И это было грандиозное открытие, в одном ряду с победой над репрессиями. Само собой напрашивается сравнение с Горбачевым, который тоже уходил под улюлюканье и которого великое российское начальство до сих пор считает одним из главных предателей в истории страны; он доказывает, что жизнь после власти только начинается. Кстати, забавное совпадение: и Хрущев, и Горбачев, горячие южные парни, имели несчастье носить фамилии, которые оканчиваются на «ёв». А в России по-прежнему любят вождей, чьи фамилии оканчиваются на «ин».
1985: Попытка третья
Перестройка. 30 лет вокруг да около
[19]
Полжизни назад случилось то, чего никто не ждал. Молодой прогрессивный генсек выступил на пленуме ЦК КПСС, пообещал созвать XXVII преобразовательный съезд и произнес три магических слова. Ускорение. Застой. И перестройка. Ускорять нам, как вскоре выяснилось, нечего; лозунг прошел процедуру списания и был отправлен на партийный склад. Застой стал важным термином для внутреннего употребления; нам, проспавшим целую эпоху и проснувшимся от выстрелов Афганистана, под похоронную музыку «груза 200», была дана возможность поквитаться с прошлым. А слово перестройка зажило своей отдельной жизнью; оно стало последним из советских слов, которые вошли во все мировые языки – после спутника и лунохода.
Потому что перестройка и была – последним советским проектом, который мог претендовать на общечеловеческий масштаб. При этом демонстрирующим миру, что мы не злодеи какие, а хорошие, веселые ребята. И хотим вдохновлять на развитие – всех, и левых, и правых, и богатых и бедных, и белых и черных, и восточных и западных. Мы не считаем себя наследниками Сталина, всех этих чертовых творцов ГУЛАГа, шарашкиных контор, афганских авантюр и проваленных Олимпиад; мы продолжаем дело тех, кто созывал XX съезд, разоблачал культ личности, запускал прекрасного Гагарина в открытый космос, управлял «Союзом-Аполлоном» и ощупывал железными клешнями лунный грунт. Давайте снова будем делать вместе что-нибудь прекрасное, но не в космосе, а на земле.
Конечно, слишком быстро выяснится, что советская экономика сгнила, что реформированию она не подлежит, что не бывает коммунизма с человеческим лицом – хотя у коммунистов и бывают человеческие лица. Обнаружится, что под покровом официального интернационала тлеют несгорающие национализмы, а Сталин был отличным бочкарем. И стянул СССР железным обручем восточноевропейских сателлитов, чтобы его собственная империя не рассыхалась. Но стоит эти обручи убрать, позволить двум Германиям соединиться, а Польше избрать Солидарность, Чехии прогнать подсоветских вождей, не помешать одичавшей румынской «элите» без суда расстрелять Чаушеску, – как бочкотара рассыплется в прах. И Советский Союз распадется. Потому что он ничем не объединен, кроме внешних крепежей и внутреннего насилия.
Более того; эксперимент по ненасильственному выходу из коммунизма покажет, что рано или поздно политик-толстовец неизбежно сталкивается с чудовищным парадоксом – чтобы осуществить свою мечту, он должен именно что проливать кровь. Если он эту кровь прольет, то конец его надеждам на торжество просвещенного гуманизма. Не прольет – образуются тромбы Карабаха, Сумгаита и Баку; образуются тромбы – в ход пойдет тбилисские саперные лопатки; опробовав газ «Черемуха» в Тбилиси, рано или поздно используешь рижский ОМОН и вильнюсский спецназ. А там и чекисты восстанут, запустят механизм ГКЧП.
Не случайно на излете перестройки один из лучших поэтов перестроечного поколения, Тимур Кибиров, в рижской «Атмоде» опубликует «Послание Л. С. Рубинштейну», в котором будут такие слова:
Ты читал газету «Правда»?
Что ты, Лева! Почитай!
Там такую режут правду!
Льется гласность через край!
Эх, полным-полна параша!
Нам ее не расхлебать!
Не минует эта чаша.
Не спасти Отчизну-мать.
Энтропия, ускоренье,
разложение основ,
не движенье, а гниенье,
обнажение мослов.
Ясно, что проект перестройки «для нашей страны и для всего мира» (так, кажется, называлась последняя из книжек Горбачева, выпущенных во время нахождения на троне) был утопическим и иллюзорным. Что ошибок по пути наворотили выше крыши – тоже. Можно с горьким смехом вспоминать, как растратили время на борьбу с виноградниками, что в Крыму, что в Молдавии, что на Кубани; как в упор не понимали специфику национального вопроса, как разрушали жалкие остатки экономики, наивно верили в искренность западных партнеров и в перевоспитуемость коммунистических начальников. На месте рухнувшего СССР осталась сеть заведомо спорных границ, чреватых соблазном захвата и военной провокации; никуда не делись политическая русофобия – и закомплексованный имперский шовинизм. Все было. Все есть. И исчезнет не скоро.
Но было также и другое, чем нам забывать никак нельзя. Надежда на общий прорыв, мимо разоряющей войны, мимо провалов в тоталитарное прошлое, мимо ледяного прагматизма – в утопию сотрудничества, научного развития, культурного прорыва. И всеобщий интерес к стране, которая берет себя за волосы и тащит из болота, в котором провела XX столетие. Интерес, подогреваемый не государственным пиаром, а живым сочувствием и жаждой диалога. Не со стороны элит, а со стороны обычных, нормальных людей. Тех самых миллионов, которых Шиллер и примкнувший к нему Бетховен призывали обняться в радости общей мечты.
За любую эйфорию нам приходится платить похмельем; за любой порыв за пределы наличной реальности – прыжками с крутого трамплина, травмами, увечьями и ранами. Но отказ от всемирной надежды тоже имеет свой ценник; если расценки за утопию скорей похожи на последнюю страничку меню провинциального ресторана, где прописаны штрафы за бой посуды и разгром зеркал, то скучный скептицизм с цинической подкладкой предусматривает плату ни за что. В самом прямом смысле – ни за что. Отрекаясь от перемен, отвергая возможность преобразований, соглашаясь с местячковым пребыванием на обочине истории, с ядерным оружием и плоскими идеями, подогревая в себе подростковую обидчивость, агрессию и в то же время – полную зависимость от старших, – мы платим за это будущим. И уже, пока отчасти, настоящим.