— Хорошо, — согласился Илья и тоже на снег присел. — В мокрых штанах воевать неудобно. Задница мерзнет.
— А тебе откуда знать?
— Ну… теоретически.
— Иди ты… теоретик… знаешь куда?
— Пойду, — Илья глядел на туман с интересом. — Боюсь, что все мы можем пойти… хотя и без особого желания.
— Думаешь, без особого желания если, то не примут?
— Балабол. — Бабка моя тоже на снег присела и сумку свою подвинула. — Всех там примут, да с почетом… но вам все одно рано… на от.
Она вытащила горсть глиняных горшочков, в которых мы обыкновенно мази хранили. А что, махонькие, с кулачок детский, зато с крышками плотными. Правда, ныне крышки бабка снимала и на землю кидала. А горшочки расставляла перед собой.
— Тварюка этая огня боится? — Она говорила сиплым надтреснутым голосом.
— Теоретически.
— Ага… от тут мазь одна, зело горючая… махонькой искры хватит, чтоб пыхнула. Ты, как она подползет ближей, подпали да кидай. — Бабка пальцы о подол вытерла. — Глядишь, и буде супрыза…
— Экая вы запасливая. — Лойко горшочки к себе подвинул. — А магией…
— Побереги свою магию, — отрезала бабка. — Пригодится еще.
Тварь подбиралась неспешно.
Поземкою.
Холодком, который по щиту пополз, да не проник… сумраком… странно так, солнышко на небе висит, светит ярко, да только все одно сумрачно.
И небо смыкается.
Соскальзывает будто.
Того и гляди соскользнет, рухнет тяжестью всей на землю, раздавит нас, что мошек. А мы и есть мошки, махонькие, ничтожные… и нам ли противиться судьбе своей?
Склониться надобно.
Покориться.
— Нет уж… — просипел Лойко, огненную искру выпуская. — Чтоб тебе… шило под хвост кобылий…
Полыхнула мазь, на свином жиру мешаная с особою рудою, которую бабке один купец по специательному заказу возил, ярко, белым трескучим огнем.
От него всем жарко сделалось.
И смыло морок.
Дыхание в грудях отперло. И стою. Дышу. Глазею на туман…
— На, получи, паскуда. — Лойко горшочек швырнул, и тот, пролетевши сквозь щит, в самое марево угодил…
Ох и заверещала тварь!
Небось, и колдун наш этак не верещал… от точнехонько ныне леса обезлюдеют… или правильно буде казать обествареют? Людев-то в них завсегда немного было.
— Ишь ты… не понравилось зелье-то! — Лойко подпалил второй. — На от!
— Не спеши. — Илья остановил его. — Видишь, отступила… кружить будет…
И вправду кружила, то подбираясь ближе, то отползая. Огонь обжигал. Огонь мучил… и она бы ушла, только воля человека, связавшего тварь кровью, заставляла вновь и вновь подбираться к самой черте круга… и тогда в тварь летел пылающий горшок.
Раны он наносил болючие.
И боль ярила подгорного зверя.
Он хрипел. Выл. Расползался клочьями болотного марева, чтобы сплестись вновь… а вот Ильюшкиного огневика будто бы и не заметил.
— Любопытно… выходит, только истинное пламя, то есть живое… — Илья почесал кончик носа. — А снаряды надобно экономить.
ГЛАВА 61
О славной битве
Я помню, как глядела на солнце.
Круглое такое. Желтенькое… на яечню похожее. Бабка, когда блины затевае, то шкварки плавит, на огоньку невеликом, чтоб до прозрачности, до хруста. А как выплавит, то и лучок кидае, после же — яйца. И шкворчать те, расплываются белесыми островами, в серединке каждого — желток. Ежель с умом пожарить, то желток не застывае, и после до того смачно в него блина макать — сил нет…
Вот странно, стою посеред поля, под щитом укрытая, на солнце пялюся, а мыслю — о блинах… и яечне. Яечни я бы поела. Но где ж возьмешь-то ее?
Вот и смокчу сухую полоску мяса.
Гляжу на тварь, а она на нас пялится. Диво дивное, глаз немашечки, а все одно пялится… колышется, волчья утроба, чует, что не осталося почти огня. И, раздразненная ранами, не чает дождаться, когда погаснет последний огонек.
А к тому идет.
— Ну что, — Лойко подкинул последний горшочек, — скоро будет жарко…
Тварь проглотила огонь и заурчала, не сыто, но со злостью немалой, будто упреждая, что помирать мы будем долго и смертию лютой…
А то мы не ведали.
Я глядела, как гаснет пламя в туманное утробе, и думала… а пустые все мысли, глупые, девичьи.
Уж лучше о блинах…
Завихрило.
Поземка поползла, тронула щит, который зазвенел тоненько. Ветерком хлестануло, зимним будто бы, да рукотворным. А тварь поднялась… на кого она походила?
На медведя-шатуна огроменного, из сугробу вылепленного, со шкурою косматой, белизны неимоверное. И стоит этот зверь на лапах задних, покачивается.
Бросится вот-вот.
Обрушится со всею силушкой на щит мой, на пузырь, и не сдюжить тому… видела я и шею длинную, и голову махонькую, глаза и те слепились, тоже белые, каменные.
И опустившись на четыре лапы, тварь двинулась к нам.
— Любопытно… это первичная форма или все-таки материализация?
— Илья… — Лойко поскреб затылок, — вот умеешь ты своевременно вопрос задать. Я ж теперь в жизни не успокоюся, пока не выясню…
— Если первичная, — Илья не услышал, а тварюку разглядывал едва ль не с восторгом, — то возвращение в нее свидетельствует о том, что ущерб мы ей нанесли… какой-то…
Зверь остановился в шаге.
И пасть раззявил.
Белую.
С белыми зубами, острыми даже на вид, с белым языком, с глоткою белою же… ущерб? Ущербною тварь не гляделась… в белых глазах полыхало злое снежное пламя.
Зверь привстал слегка.
А после дыхнул, холодом, вьюгой.
И закружила, закрутилась метель, обняла, облизала, выстроила стену ледяную, которую сама же в крошево размела.
Следом же дрогнул щит.
От удара.
И от другого… от третьего… и почуяла я, как расползаются нити, рвутся, хоть и латаю их, силу вливая…
…сколько ее?
Не так и много.
И рухнул щит, да только второй, загодя сготовленный, развернуться успел. Его и держу.
И сама держуся, сколько сумею, столько продержуся, а коль получится, то и дольше… до порога, за порогом… близехонек тот порог, в белое круговерти сокрытый. И прорастает метель ледяными иглами, будто бы зубами. Пастью смыкаются ветра, норовя пережевать упрямую горошину нашего щита.