— …ибо есть у меня невеста, которой клялся я верность хранить…
У сродственника Киреева лицо ажно вытянулося. Небось, промеж азар этакие клятвы дивны были.
— До свадьбы? — уточнил он.
— И после нее, — с видом препечальным, будто и взаправду этак поклялся, ответил Кирей.
Кеншо-авар лишь головой покачал. Сочувствует, стало быть. И на меня покосился. А я чего? Грудь выпятила, как-то Олеська нашая завсегда делает, когда по селу идеть. И пущай сама-то не особой раскрасы, да грудью ея Божиня оделила щедро. Ось и щедрость оная на наших мужиков самое благосклонное впечатление оказывала. У меня, конечно, не тое, что у Олеськи, но и хватило, чтоб Кеншо-авар поспешне взгляду отвел. От же ж, нелюд…
— Пусть хранит тебя Великая Мать!
И девкам срамным махнул, чтоб возверталися в шатер. От и ладно, а то ж зима на дворе, снежок, а они в шелках да кисеях, этак весь зад поморозить недолго.
— Сестра моя, луноликая Игынар-каганари, молит тебя, Кирей-ильбек, принять и от нее скромный дар, ибо надеется она, что каменное твое сердце смягчится и впустит в себя любовь к той, кого принял твой отец и назвал любимейшей из всех жен…
Кеншо-авар хлопнул в ладоши.
И расступились люди.
ГЛАВА 39
О конях дивных
Невольники попятились, пропуская диво дивное. Медленно ступал старец с лицом темным, будто бы из камня высеченным. Босоног он был и облачен в рубаху шелковую, но за шелком проглядывало мне тело худое, язвами покрытое.
И страшно было глядеть на него.
Да только не глядеть не получалось… и потому не сразу увидела я, что старец этот не просто так шел, но вел на поводу коня дивное красоты. И прошлый-то жеребец Киреев хорош собою был, но этот… стоило глянуть, как мигом позабыла я про уродливого старца.
И про все-то иное, что в мире есть, помимо оного жеребца.
Ступает он — что дева на цыпочках идет, и шагом неслышным. Шкура его вороное масти лоснится, и чудится в ней то синева морская, то прозелень талой воды. Шея гнутая. Голова точеная. Глаза — что из камня лилового резаны. Грива волною мягкой до копыт спускается…
Кеншо-авар посторонился, пропуская старца.
А тот, встав перед Киреем, глянул на него.
И такой ненавистью лютой блеснули глаза его… и погасли. Хотел колени преклонить, да покачнулся, подкосились ноги, не удержавши изможденное тело. Захрипел, растянулся на камнях.
Выгнулося тело его.
Злые корчи мучили, терзали, да только… будто бы не видел никто мучений человека этого, и без того измученного. Все только и глядели на коня… потянулась к поводу узорчатому рука Киреева…
— Хорош…
Шепот этот слышала не только я… и… вот не ведаю, милостива ко мне Божиня, и не только ко мне, коль вышло, как оно вышло.
Видела я пену кровавую на губах старческих.
И то, что дрогнули они, желая произнесть последнее слово, которое камнем упадет на судьбу Кирееву, судьбы этой вовсе лишая.
Видела и улыбку, что скользнула по губам Кеншо-авара…
И глаза жеребца, наливавшиеся кровью…
Видела, и разумела, что ничего-то я не успею сделать. Потому и схватила за повод сама…
— Погоди. Успеешь…
И упала на колени, закрывая раззявленный беззубый рот…
…не читала я о том, только слышала от деда еще, а что слышала, так давно это было, а потому не знаю, правда ли то или же правдою лишь мнится.
Старик захрипел.
— Скоро тебе станет легче, — пообещала я.
А ведь не стар он вовсе. Быть может, не старше меня вовсе… вон, глаза молодые, пусть и кровью налиты. И бьется в них душа, пойманная, заточенная в теле. И само тело — клетка, палачом иссеченная.
— Скоро… — Я отерла рукавом кровь с лица. — Божиня милосердна…
Хотел ответить мне, да только…
В глазах его увидела я… отвернуться бы, не знать, но сие предательством будет.
…вот степь весной. И вправду многоцветна. Поднимаются выше пояса травы. Пламенеют маки, которым — знаю я — жить всего-то пару деньков. А после пооблетят, пойдут по ветру лепестки. Но пока рассыпались они по степи искрами первородного огня. Сладок воздух, напоенный ароматом медвяника, травки махонькой, невзрачное, зато сладкой-сладкой.
И любят его кони.
Особенно те, которые обретаются по ту сторону земли.
Вот и стою я, верней, не я, но Измир из племени Черного пламени, на коленях, собираю былинки, одну к другой. Ныне ж вечером отнесу их к старой реке, русло которой вновь водой наполнилось да до краев. Залью молоком парным, добавлю крови…
Скажу слово заветное, которое мне от бабки было дадено.
И уйду, оставив на берегу кобылу наилучшую.
Невелик Измиров табун, всего-то дюжина голов, да из них трое — старые, которых бы под нож пустить, и все об том говорят, смеются, что, дескать, жалостлив Измир. А у него душа за каждую из девочек своих болит. Пусть стара, пусть хрома аль кривоглаза, а все ласкова. От людей Измир ласки немного видывал, но вскоре переменится все… будет у него жеребенок, на которого сам каган воссесть пожелает. И отдарится золотом…
…кобылка была ладною, круглобокой да желтоглазой.
Хорошею крови.
И может, каган такою побрезговал бы, а вот находились люди, которые за кобылку оную сорок пять золотых монет предлагали. Но отказался Измир.
Самому надобно.
Долго ждал он, когда в пору войдет, и вот, удачно все совпало.
Он оставил кобылку у старой реки, без привязи, ибо знал, что не уйдет она… и на следующую ночь повторил… и так пока не отгорели красные маки.
Не зря старался.
Принесла кобылка эта жеребенка, да только махонького и слабенького. Такого, небось, прочие сразу забили б, чтоб не тратить попусту ни силы, ни сухую траву. Измир же жеребенка принял и в семи водах омыл, а после — и молоком материным отер, от дурного сглаза и болезней.
Помогло.
Две весны пролетело, и все стойбище, да и не только оно, заговорило про чудесного коня, которому равных в степи не сыскать.
Купить желали… не продавал Измир.
Свести пытались, да только чудесный жеребец в руки не давался. Смеялся он над людьми, отцовскою силой наделенный. И рвались волосяные арканы, не способные удержать древнюю кровь.
Летели на землю люди, коим вздумалось оседлать гордеца.
Одного Измира допускал к себе.
Ласков становился…
…на третье лето пришли люди из Шаммарт-энами, Великого города, Сердца степи. Ласково говорили они с Измиром, многое сулили за жеребца, но… не готова была душа вовсе расстаться с тем, кого Измир растил.