– Да, немного к Достоевскому… Да, именно глупость погубит мир.
– И долго мы будем глупы, как вы считаете?
– А мы же не чувствуем природы, не чувствуем погоды. Вот и делаем глупости. Надо учиться у животных, иначе погибнем.
– Вы считаете, что цивилизация погубит человечество?
– Это уже на мази.
– Что, апокалипсис?
– Апокалипсис – закон природы, он долж-о-н быть! Его и выдумывать не надо. Взгляните на небо: одна планета погасла, другая возгорается.
– Скоро Пасха. Каковы ваши отношения с Богом?
– Бог всегда при мне. Правда, в смысле ритуалов, я – толстовец. Я понимаю, что это театр, и понимаю, что это необходимо. Особенно простым людям, которые не могут о Боге всегда думать. Вот и построили церковь, храм, напугали людей всякими побрякушками, золотом, облицовкой… Лужков это хорошо понимает.
– Вы имеете в виду новодел храма Христа Спасителя?
– Так я еще помню и оригинал. Мальчишкой бегал по широким лестницам. И как ломали его, помню.
– Здесь, на Арбате, в центре Москвы, вы живете много лет…
– И вот что любопытно: всегда жил в переулках с названием из двух слов: Кривоколенный, Спасоналивковский, Староконюшенный…
– Так на ваших глазах и Гоголя переносили с бульвара
[11]
…
– Этот прекрасный памятник надо вернуть на место. В советские времена ведь тоже глупые люди были, не только сейчас, они тоже умели рушить.
– … и рушили Старый Арбат?
– …Чтобы возвести эту «вставную челюсть»
[12]
Москвы. Какие замечательные были дворы, переулки, особнячки – Шаляпинский, Фонвизинский, Собачья площадка! Все уничтожили, чтобы вот эту дорожку к Кремлю проложить. У каждой эпохи свои маниловы.
– А колбасу-то по два двадцать помните, Георгий Михайлович? Здесь, в гастрономе, давали, в очереди, небось, тоже простаивали?
– Колбасу-то ладно. Я помню еще послевоенную лососину, которую я, студент, покупал на свою стипендию. Этак граммов по двести – хотелось вкусненького. Кадки помню с икрой. Точнее, с икрами, икра-то разная тогда была, и я различал ее разновидности. Мелкая – севрюжья, совсем дешевая, а покрупнее – белужья… Все цвета помню. А нынче-то одна черная, да и то не поймешь, может, из нефти вся… Про ту, настоящую икру и не вспоминают нынче. Даже Зюганов не вспоминает. А впрочем, он молод тогда был, мальчишка.
– Раз уж мы, Георгий Михайлович, о закуске заговорили, не могу не спросить: нынче пропускаете иногда по рюмашечке? Коньячок? Водочку?
– Так, глоточек, два наперстка. Предпочитаю водку.
– А самогончик? В ваши-то давние годы нельзя было употреблять, преследовалось…
– Ну почему? Я даже на Украине знаю хорошие самогонные точки.
– Под Миргородом? На родине Николая Васильевича?
– Точно. Как-то мы там снимались в фильме и прознали про одну старушку, мастерицу изготовления. Ходил и я, пробовал. И голова утром не болела.
– А скажите, когда вы играете алкашей, вы для натуральности принимаете? Так, наверное, легче войти в образ?
– Нет, это не помогает. Что вы! Наоборот. Сам испытал. Играл как-то пьющего человека на концерте в Кремлевской больнице. Ну, накрыли стол, «Посольская», угощение. Я хочу отказаться, мне же выступать, говорю. «А кого играете?» – спрашивают. «Алкоголика», – отвечаю. Вот и прицепились ко мне: «Выпей да выпей». Поддался, и что же – сыграл не так, как у Островского, – хуже. С тех пор понял: играя пьяного, в рот не бери.
А если честно, я ведь мало употребляющий. Тяги нет. Особенно-то никогда и не было. Вот, наверное, удивитесь – и некурящий я. Как-то в детстве попробовал, затянулся, плохо стало, и с шести лет завязал. Не курил, не пил. Вот и дожил до восьмидесяти. Хотя и сорта водки различаю хорошо, и запахи табака.
– И в день рождения не поднимете рюмку? Кстати, как юбилей-то справлять будете?
– Никак. Моя задача – спрятаться от всех. От суеты, от шума. И кто это только придумал – юбилей?! Мещанство ненужное. Чехов над этим смеялся. А он-то понимал в жизни, в юморе.
– Георгий Михайлович, популярность свою ощущаете?
– Нет, не ощущаю. И не хочу ощущать. Я всегда хотел, чтобы меня оставили в покое, чтобы я не привлекал внимания других к себе. Чего мозолить глаза народу?!
– Но ваше амплуа характерного актера всегда вызывало интерес публики, вы всегда были на виду. А ведь в иные годы это было еще и опасным.
– Вы правы, но политической сатирой я не занимался. Мое амплуа – простой человеческий юмор, который в людях всегда живет и будет жить. А понимание сатиры – в смысле кого-то там шпынять, задирать – меняется с эпохой. Будет новая перестройка – и появятся новые жванецкие, Задорновы… Все это временно. Ведь мы, актеры, как и вы, журналисты, как и гулящие девушки, которые, как я слышал, тут рядом собираются, – все мы проститутки. Профессия у нас такая. А у вас, журналистов, особенно…
Я постарался не обидеться за такое нелестное сравнение и продолжал свой натиск:
– Как вы относитесь к телевизионным «Куклам»
[13]
?
– Телевизор смотрю мало. А «Куклы» считаю бестактным фарсом. Чего над людьми издеваться? Их и так шпыняют. А тут – морды соорудили.
– Вам жалко всех их: и Ельцина, и Черномырдина, и Немцова?
– Да, по-человечески жалко. Ну такие-сякие, ну плохие, а зачем вот так всенародно искажать их лица? Неинтеллигентно, бестактно…
– Ощущаете, что жизнь торопится, что годы летят и летят?
– Ощущаю… Но юмор спасает. Все вижу: кто летит и куда летит. Да и профессия у меня такая: все видеть, надо всем смеяться. И это мое спасение, мое лекарство. И еще: от старости, от тягот жизни меня спасает сцена.
И тут мой собеседник встрепенулся, ожил и на перехвате дыхания запричитал:
– Вот она прилетела, моя любимая, моя самая красивая женщина… Посмотрите, белая, с култышкой и двумя пальцами… Какое замечательное у нее лицо, какие глаза, какое изящное туловище… Она меня знает и уделяет мне знаки внимания… Посмотрите в ее глаза. В них-то, наверное, и ее ухажер не наглядится….