– Что осталось в вашей памяти о Москве 1956 года?
– Да, мой муж был первым советником посольства Бельгии в СССР. Что сказать, спустя полвека приехала я в свой родной (я в Москве родилась), но совершенно чужой город. Глядя на грустные лица, я почувствовала себя особенно чужой именно в Москве. Я много ездила по свету, но нигде не испытывала такого отчуждения. Жила в столице полтора года, вроде бы стала привыкать, стала смотреть на людей иначе, видела их в парках, в магазинах и постепенно стала находить то, что знала и ценила раньше в русском человеке, его замечательные нравственные качества.
Конечно, много воспоминаний от приемов в Кремле. Меня поначалу почему-то сажали около генерала Серова, тогдашнего председателя КГБ. Тот все старался подлить мне побольше водки, выспрашивал о чем-то, все куда-то нервно выбегал, возвращался. Однажды я решилась его спросить: «Вы записываете мои разговоры?» – «Нет, не волнуйтесь», – ответствовал генерал. – «А что же вы постоянно встаете из-за стола?» Нисколько не смутившись, генерал парировал: «Вы гость, и мне нужно, чтобы все вокруг было спокойно». «Ну, уж если в самом Кремле неспокойно, тогда извините…» – развела я в недоумении руками. Когда я рассказала о своем соседе мужу, он побледнел и попросил меня не открывать рта, не отвечать ни на какие вопросы. Французская пресса называла шефа КГБ «Иваном Грозным».
А один журналист, видно, из страха, написал о нем как о гиганте. Когда же я увидела рядом совсем маленького, тщедушного человечка с красненькими глазами (видно было, что он любил выпить), то я была удивлена неточностью журналистского впечатления. Но не всегда, конечно, я сидела рядом с ним.
Помню Екатерину Фурцеву, такую статную красивую женщину, Марию Ковригину, кажется, она была министром здравоохранения. Встречалась и с маршалом Жуковым, но его я видела и раньше, когда военным корреспондентом разъезжала по фронтам.
– Вы живете в стране, которая первой провозгласила лозунг: «Свобода, равенство, братство». Как вы понимаете эту формулу?
– Я всегда говорила французам, что свобода и братство – хорошо, но вот в равенство я совершенно не верю. Считаю, что равенство – это уравниловка.
Всем понятно, что для того, чтобы окупались фильмы, нужен массовый зритель. А массовый зритель не посещает глубоких, серьезных фильмов, ему до них не подняться. Это понижает высоту восприятия искусства. Вот вам и равенство. Еще пример. Когда вы находитесь в какой-то компании и среди вас один дурак, то из вежливости все как бы становятся глупыми, потому что дураку ужасно неприятно, что вы думаете, допустим, о Сахарове. Вы знаете, я отношусь к старому миру, где вопрос вежливости играет некоторую роль, хотя я человек суровый. В мире все так быстро меняется. Наука не знает добра, морали у нее нет. И она единственная может сделать так, что от одной коровы родятся телята одинаковой масти. Мне уже начинает казаться, что и с человеком можно сделать то же самое. Хотя трудно. Если мне дадут тысячу долларов, то они у меня разойдутся в одну минуту, а мой знакомый превратит их в пять тысяч. В чем же дело? Идея равенства родилась у французов из зависти. Я это утверждаю. Я придумала такой афоризм: «Человека можно уважать, но его всегда можно пожалеть». Равенство ужасно мешает. Я вам скажу больше, только не удивляйтесь, бесклассовое общество вредно.
– Что вы думаете о свободе человека, о свободе художника? Кто, по-вашему, свободнее: Горбачев, Сахаров, Солженицын, Римский папа…вы?
– Думаю, что только тот человек свободен, кто ни от кого не зависит, ни от кого ничего не хочет, и если он писатель и его не печатают – доволен и этим. Настоящая подлинная свобода – внутренняя свобода. К примеру, я научила себя совершенно не страдать, если меня кто-то предает… Я готова к этому с детства.
А вот Монтескье считал, что свобода должна быть ограничена законом, потому что, если она не ограждена законом, начинается насилие. И то, что сейчас случилось в России, – неизвестно к чему приведет. Мы-то это уже пережили. Сейчас поговаривают, что, дескать, не надо жить так свободно, слишком многое позволено. Оглядываемся на Достоевского. Почему молодежь объял скепсис, почему ей так трудно жить сегодня? Потому что она ни во что не верит. Идет процесс разрушения семьи, нас окружает много одиноких людей. Брак не спасает. По-моему, брак – это не только половые отношения. Через пятнадцать лет совместной жизни пол уже может не интересовать, но ведь остается содружество людей, верность друг другу. Так, во всяком случае, было раньше. Ныне нет. Супружеская мораль разрушена абсолютно. И поэтому мир потерян. Мир не знает, что хорошо.
Характер у меня неприятный, но я как-то стараюсь не обижать людей. Считаю, что в условиях свободы можно все сказать и можно против всего протестовать. Но в определенных рамках.
– Судьба эмиграции… Что будет с русскими людьми, осевшими во Франции? Они сольются с ее языком, нравами, историей?
– Третье поколение русской эмиграции доказывает, что Европа-то была одна, в особенности с XIX века, разница лишь в нравах. Вы знаете, сколько сегодня во Франции неграмотных? Два миллиона. В России, конечно, в свое время было больше. Россию просвещали Бальзак, и Дюма, и Лист, посещавшие и Петербург, и провинциальные города. Культуры, конечно же, во многом переплелись. Я считаю, что, несмотря на какое-то французское влияние, русские свое русское сохраняют, как нечто драгоценное, как фамильный жемчуг.
– Особая полоса в вашей жизни – редакторство в газете «Русская мысль». Расскажите об этом!
– После внезапной смерти редактора газеты ко мне пришел ее администратор, мой старый знакомый американец Петр Шувалов, кстати, женатый на младшей дочке Шаляпина, и стал уговаривать меня взять газету в свои руки, стать ее редактором. Если честно, «Русская мысль» в то время была от меня далека. С русской эмиграцией я не была особенно близка, ее плохо знала, газету не читала, она мне виделась узко провинциальной. Шувалову мы с мужем отказали. Он повздыхал, повздыхал и сказал: «Тогда мне придется ее закрыть». И я решилась, подумала, что газета все еще нужна «второй» эмиграции. И потом, мне приятно, что старшие коллеги – Слоним, Струве – хотели, чтобы я взяла дело в свои руки. В общем, очертя голову (ведь я никогда не делала журнал или газету) бросилась в этот омут. Первым делом в газете открыла свободную трибуну. Это не всем нравилось. К примеру, за то, что я напечатала Жореса Медведева, меня побранил Александр Исаевич
[15]
, бывший в то время уже на Западе. Да и многие бранились, не привыкли к такой плюралистической газете, где оппоненты могут свободно высказывать свои суждения. С коллективом у меня были чудесные отношения, работали мы без склок и ругани. Это в основном были пожилые дамы-эмигрантки, которые получали мизерную зарплату и трудились во имя дела. Но когда в штате газеты появились сотрудники – представители так называемой «третьей» эмиграции – тут я растерялась. Я поняла, что с ними работать не смогу. На работу приходили с опозданием, к делу проявляли незначительный интерес, жалованье ведь было по-прежнему малым. В коллективе появилась одна дама с высшим университетским образованием, но она так ругалась, что один из старых моих сотрудников сделал мне представление, что в такой ругани работать дальше невозможно.