и нежатся
баклажаны,
лоснясь,
как морские львы…
… На… мерцающем небосклоне, среди сказочных туманов и обманных радуг реальной ракетой и появился Андрей Вознесенский, и мечта его показалась большой, и герой, как казалось, дышал не ароматом интимных уголков, а ветром времени:
… Вам сваи не бить, не гулять
по лугам.
Не быть, не быть, не быть
городам…
Ни в снах, ни воочию, нигде,
никогда…
И вдруг:
Врете, сволочи,
Будут города!..
Романтический порыв в сочетании с уверенностью – вот, мне кажется, чем на первых порах подкупил читателя Вознесенский. Дело ведь не в той производственно-технической документации эпохи спутников, которой поэт оснащает стихи, и не в том, что он расширил круг своих учителей, решившись ввести в этот круг, скажем, Хлебникова и Каменского.
Главное – в заявке на лирического героя, в той активности, которая отличает молодое поколение и признаки которой появились в «Мастерах» и первых стихах Вознесенского. И не потому ли захотелось иным критикам «приписать» этого поэта к Евтушенко (но не к теперешнему, а к тому, автору «Третьего снега», «Шоссе энтузиастов» и стихов о детстве), что Вознесенский попытался найти, выразить того самого героя, которого несколько лет назад потерял его старший товарищ? Вспомним, как Евтушенко завидовал более сильному человеку, что придет ему на смену: «Он будет честен жесткой прямотою, отстаивая правду и добро, и там, где я перо бросал: «Не стоит» – он скажет: «Стоит!» – и возьмет перо…»
Не этот ли новый человек почудился в стихах Вознесенского:
Кто мы – фишки или великие?
Гениальность в крови планеты.
Нету «физиков», нету «лириков» —
Лилипуты или поэты!
Успех первых стихов Вознесенского – состоявшийся факт; этот факт следует объяснить. Это тем более надо сделать, что о Вознесенском уже написано много несправедливого. Вот, например, журнал «Сибирские огни» в апрельской книжке этого года поместил статьи К. Лисовского о Вознесенском и Л. Чикина о Евтушенко («Я – против…» называется статья Л. Чикина). Воистину неприятно стало бы от этих статей тому, кто по ним знакомился с творчеством «анализируемых» авторов. Не высокого, видно, мнения критики о нашем читателе, если в поэтах, популярности и успеха которых они не берутся отрицать, они и впрямь не видят ничего, кроме «убожества», «гнусности», «чудовищной порнографии», «самой беспардонной пошлости» и «пустых фраз». Кстати, об аргументации этих обвинений. У К. Лисовского читаем: «Где мог увидеть автор «белых рыбин» величиной с турбины? Самая крупная рыба в сибирских реках – осетр, но он никогда не был белым»… Нет, нам трудно спорить с Лисовским и Чикиным: тут прежде надо еще найти основание для спора, надо привыкнуть к поэзии, говорить о ней, отвлекаясь от ее художественной сути, надо долго объясняться по поводу свойств поэзии вообще и отличия ее от учебников рыбоводства.
Спорить следует с Б. Сарновым. В его статье «Если забыть о часовой стрелке» («Литературная газета», № 76, 78, 1961 год) об эстетической стороне поэзии Евтушенко и Вознесенского (опять они вместе) сказано немало верного. Но удивляет пафос критики и тон ее, удивляет желание «развенчать», «разоблачить», «уничтожить» молодых поэтов…
Однако сколько бы ни было у критика дельных претензий к тому или иному поэту, нельзя приносить его творческую судьбу в жертву своим доктринам – это худший вид растраты. Ведь спор идет о пределах одного мировоззрения, спор во имя единой общей цели – расцвета советской литературы. Поэта нельзя «разоблачать» как разоблачают мошенника…
… Б. Сарнов объединяет двух поэтов. Объединяет не по существу их творчества, а скорее по внешнему фактору: Евтушенко в свое время «поймал» простодушную публику, теперь ее ловит на удочку своей «синтетической поэзии» Вознесенский. Будто бы критик и не видит, что Вознесенский – иного, чем Евтушенко, героя, иного содержания, иной судьбы. И слабости его другие, и причины слабостей другие.
Кто мы: фишки или великие? Это заявка. Мы ждем ответа, не абстрактного, разумеется, а поэтического, «пропущенного» через личность. Но личность-то и оказывается на первых порах беспомощна.
Независимо от работы
Нам, как оспа, привился век.
Ошарашивающее – «Кто ты?»
Нас заносит, как велотрек…
Вознесенский вводит свои обычные атрибуты: оспа, велотрек… Мысль внешне обновляется, но, по существу, стоит на том же месте; задав себе вопрос: «Кто ты?» – поэт ходит вокруг этой загадки, словно боясь приступить к ответу:
Кто ты? Кто ты? А вдруг – не то?
Как Венеру шерстит пальто!
Кукарекать стремятся скворки,
Архитекторы – в стихотворцы!
И оттаивая ладошки,
Поэтессы бегут в лотошницы!
Человеческие фигуры, появившиеся в стихотворении сразу же после петухов и скворцов, выполняют, в сущности, ту же роль, что оспа и велотрек: дают еще одно оформление начальной мысли о необходимости самоопределиться по отношению ко времени… Идет раскручивание заранее заданного абстрактного тезиса, нередкое у Вознесенского. И вдруг с неожиданной задушевностью звучит:
… Ну, а ты?
Уж который месяц —
В звезды метишь, дороги месишь, —
Школу кончила, косы сбросила,
Побыла продавщицей, бросила…
Тут-то за антуражем и открывается истинное содержание поэта. Тут-то, пробившись, в действительную поэзию, в сферу неподдельного сочувствия человеку, мысль стихотворения и открывает самую коренную свою слабость. Поэт бессилен помочь чем-нибудь потерявшейся девчонке:
И опять и опять, как в салочки,
Меж столешниковых афиш,
Несмышленыш,
Олешка,
Самочка,
Запыхавшаяся, стоишь!
За бесшабашной удалью, которой щеголял Вознесенский, обнаруживается вдруг совсем иное качество. Ведь уже почти ничто не отделяет героиню Вознесенского от той беспомощности, которой отличается исчезающий тип «маленького человека».
Кто ты? Кто?! – Ты глядишь с тоскою
В книги, в окна, – но где ты там? —
Припадаешь, как к телескопам,
К неподвижным мужским зрачкам.
Я брожу с тобой, Верка, Вега!..
Приемля всю меру любви и сочувствия своей сверстнице, поэт воспринимает, а главное, разделяет и ее полную растерянность, подавленность, бессилие в несущемся потоке времени:
Я и сам посреди лавин,
Вроде снежного человека,
Абсолютно неуловим.
Как уживается в облике А. Вознесенского эта растерянность с широковещательными посулами, с молодецкими обещаниями воздвигнуть города и поджечь архитектурный институт, а то и самое землю? И откуда в эдаком удалом парне, запросто братающемся с Петером Рубенсом, Петром Великим, такие слабости? И почему поэт, как загипнотизированный, описывает круги около какого-то символического «критика из толстого журнала», осыпая беднягу ядовитыми стрелами? Есть ли общий корень у сильных и слабых сторон творчества Вознесенского?