Когда смолк восторженный рев, Карл объявил собрание закрытым.
Он подошел к одноклассникам и с надменно-снисходительной усмешкой поглядел на Петера и Франца.
– Меня спрашивают, как мы будем посвящать наших новичков. Некоторые предлагают сделать из них пару шницелей по-гамбургски. Так вот… Мы уже давно не приготовишки. Сегодня ночью я поведу отряд на штурм последнего еврейского оплота в городе. – Тут последовал новый взрыв восторга. – Сегодня ночью запылают пожары во всем рейхе. В ответ на зверское убийство евреем германского дипломата в Париже
[1]
состоятся, так сказать, стихийные антисемитские демонстрации. Надеюсь, наши новички покажут себя с самой лучшей стороны. Мы наделаем шницелей из евреев! Но помните: можно бить, даже убивать по приказу, но нюрнбергские законы строжайше запрещают интимное общение с еврейками!
Весь вечер девятого ноября Петер нервничал, не находил себе места. Наконец-то настоящее дело! Может быть, евреи будут защищаться, стрелять… Потной от волнения рукой ощупывал Петер в кармане тяжелый кастет, подобранный им как-то после матросской драки у пивной в Гамбурге. То и дело поглядывал он на черные стрелки шварцвальдских часов в гостиной. С таинственным, мрачным видом ходил он по комнатам, провожаемый недоуменными взглядами родных. Он не отвечал на их тревожные расспросы, хотя ему не терпелось похвастать своим участием в надвигавшейся акции. Отец угрюмо слушал радио – в Мюнхене полным ходом шло празднование годовщины пивного путча, выступали Гитлер и Геринг.
После ужина в доме Нойманов разыгралась неожиданная драма. Петер не вытерпел, показал Клаусу кастет и сказал ему, закрыв дверь в спальне:
– Этой ночью мы рассчитаемся с евреями!
А Клаус, выудив у брата его тайну, взял да и открыл ее отцу, когда тот пришел поцеловать его и пожелать ему спокойной ночи. Петер пришел из ванной в спальню и сразу понял по лицам отца и брата, что произошло. Отец медленно поднялся и с решительным видом двинулся в переднюю.
– Что ты задумал, отец? – похолодев, спросил Петер.
Отец, не отвечая, надел свой старый макинтош.
– Ты не посмеешь, отец! – бросился к нему Петер.
– Прочь с моей дороги, щенок! – крикнул отец и отшвырнул сына. – Сиди дома и никуда не выходи!
Хлопнув дверью, он ушел, а Петер схватился за голову. Что он наделал! Он выдал тайну, он предал товарищей! Надо быстрей бежать из дому, а то отец, предупредив о погроме знакомых евреев, вернется и запрет его, Петера, в спальне. Лучше всего пойти к Францу. В полвторого ночи Петер и Франц присоединились к отряду гитлерюгенда у гимназии имени Шиллера.
– Граббе! Пойдешь с ребятами на помощь штурмовикам – будете громить и жечь синагогу! – распоряжался фон Рекнер. – Хейдте! Твой объект – магазин Гринблата. Витцлебен! Фабрика Левинсона! Остальных я поведу громить еврейские особняки.
И вот в тихом, сонном Виттенберге загремели выстрелы, запылали пожары, послышались крики и стоны избиваемых евреев. По улицам мчались полицейские машины, увозя в тюрьмы богатых евреев. При свете факелов и пожаров неузнаваемо страшны были распаленные лица разъяренных гитлерюгендовцев и штурмовиков. Обезумев, Петер ударом кастета разбил челюсть старому еврею и, вытаращив глаза, смотрел, как по седой бороде потекла кровь. Сын старика кинулся было на Петера, но Франц ловко набросил ему сзади удавку на шею и так стянул ее, что еврей замертво упал, высунув язык, на пол. В коридоре особняка Петер распахнул пинком дверь и застыл пораженный – перед ним стоял, точно загипнотизированный, с кинжалом в руке Карл фон Рекнер, а на кровати сидела полная молодая еврейка и, дрожа и всхлипывая, стаскивала через голову ночную рубашку.
– Закрой дверь, Нойман! – облизывая мокрые губы, проговорил Карл. – А тебе не снятся красотки с рубенсовскими формами? Мы не станем нарушать нюрнбергские законы. Мы только посмотрим…
Такого погрома еще не знала Германия. В ночь на 10 ноября запылали сотни синагог, толпы разгромили и разграбили около 8 тысяч еврейских лавок, разбили оконного стекла не меньше чем на 5 миллионов марок. Недаром история назвала ту ночь «Хрустальной ночью»… «Стихийно» было арестовано как раз столько состоятельных евреев, сколько могли вместить переполненные тюрьмы. Чтобы возместить убытки, понесенные страховыми компаниями, и другой ущерб, Герман Геринг предложил коллективно оштрафовать всех евреев на миллиард рейхсмарок и сострил: «Не хотел бы я быть ныне евреем в Германии!»
В этой варфоломеевской ночи Петер и Франц показали, чему их научила гамбургская улица. Виттенбержцы могли гордиться тем, что в их кирке Мартин Лютер объявил войну папе римскому, но эти провинциалы и понятия не имели об оружии портовых кабаков – таких, как шипастый кастет Петера или стальная удавка Франца. Только потом, летом сорок первого, вновь испытали они это ни с чем не сравнимое чувство, эту боевую горячку, когда сняты все заповеди, когда все позволено, как в диком набеге викингов…
Как и многие немецкие юноши того времени, Петер Нойман, чувствуя, что его страна и он сам находятся на пороге великих событий, решил увековечить эти события, а заодно и себя, в дневнике. Он писал:
«Сначала я хотел вывести красивой готической вязью на обложке; „История молодого немца и его века“. Поразмыслив, решил, что это будет слишком претенциозно, и совсем отказался от заглавия.
Большинство учеников гимназии имени Шиллера ведут подробную запись всех своих действий и поступков. Прежде я считал это абсурдным занятием или, в лучшем случае, пустой тратой времени.
Теперь я передумал…
Мой отец смеется. По-видимому, он считает меня молокососом и дураком. Он никогда ничего не понимает. И вряд ли в своем возрасте он поумнеет… Он всегда был всем предельно недоволен, в нем много горечи и злости. Возможно, теперь, старея, он понял, что был и остался неудачником.
Мой дед работал почтальоном, у него было четверо детей, и потому мой отец не смог получить образования. В школу он почти не ходил, зарабатывая гроши на самой черной работе. Нищая карьера, скучнейшая жизнь, не жизнь, а тоскливое существование…
Никчемность отца вызвала во мне целый ряд комплексов. Сознавать, что твои приятели по своему общественному положению выше тебя, – какое это страшное унижение!..»
Далее он писал о сестре Лене:
«Лене восемнадцать лет, она на год старше меня. У нее белокурые волосы, смазливое маленькое треугольное лицо, фигура, как говорится, со всеми основными данными, и вдобавок ко всем своим прелестям такой очаровательно стервозный характер, какого я не встречал…»