В древней столице должны было состояться торжества по случаю долгожданного открытия памятника Пушкину. И устроители с тревогой ожидали: не отменят ли торжества по случаю траура? Впрочем, траур оказался не строгим (на это, как выяснится позже, были свои причины), и государь разрешил московские торжества.
Политическая весна, начавшаяся после назначения Лорис-Меликова, вновь оживила общество. И эти пушкинские торжества были неким знаком этого пробуждения. Помимо литераторов, профессоров и представителей печати, в Москву съехались посланцы едва ли не всех существующих в стране общественных организаций вплоть до хорового общества. Приехало множество разных депутаций с хоругвями и венками, толпы поклонников знаменитых литераторов, участвовавших в торжествах, заполняли залы.
Три дня продолжались празднества. И на третий, заключительный день с речью о Пушкине выступил Федор Михайлович Достоевский.
Если вы сегодня прочтете его речь, ничего подобного тому, что случилось в зале, вы не почувствуете. А случилось вот что:
«Когда Федор Михайлович окончил свою речь, то наступила минута молчания, а затем, как бурный поток, прорвался неслыханный и невиданный… восторг. Рукоплескания, крики, стук стульями – все сливались воедино… Многие плакали, обращались к незнакомым соседям с возгласами и приветствиями; многие бросились к эстраде, и у ее подножия какой-то молодой человек лишился чувств от охватившего его волнения. Почти все были в таком состоянии, что, казалось, пошли бы за оратором по первому его призыву куда угодно. Так, вероятно, в далекое время умел подействовать на собравшуюся толпу Савонарола».
Воспоминания всех очевидцев одинаковы:
«Когда он закончил, началось что-то невероятное… не было человека, который не хлопал бы, не стучал, не кричал “браво” в исступлении… женщины махали платками в каком-то истерическом состоянии… люди прыгали, вскакивали на стулья, чтобы оттуда кричать, махать платками… в воздух летели шапокляки и цилиндры… Обнимались, братание какое-то всеобщее. Какой-то юноша в экстазе ринулся к Достоевскому на эстраду и упал в нервный обморок… Потом на эстраду выбежали несколько очаровательных курсисток с огромным лавровым венком… Бог знает, где они его добыли…»
После Достоевского должен был говорить вождь московских славянофилов Иван Сергеевич Аксаков. Но он заявил, что «не в состоянии говорить после Федора Михайловича…»
В чем же была причина легендарного триумфа?
Первое – это сам оратор Федор Михайлович – «гипнотический человек».
Он вышел – сутуловатый, небольшого роста, с усталыми глазами, с какими-то нерешительными жестами и тихим голосом. Некрасивое, болезненно-бледное лицо (кожа будто восковая) с русой редкой бородкой. Светло-каштановые, слегка рыжеватые волосы, мягкие, тонкие, напомажены, тщательно прилизаны.
Начал он сухо, никаких движений, ни одного жеста – только тонкие, бескровные губы нервно подергивались, когда он говорил. И постепенно совершенно преобразился… Маленькие светло-карие глаза странно расширились, они светились. И повелительно задвигалась рука. И зал, завороженный гипнотической силой его веры, уже не мог оторваться – от этих глаз, от этой указующей руки пророка…
Но исчез в Лету не только великий миг чтения. Исчезла и другая составляющая фантастического успеха – жгучая злободневность речи. Это была столь необходимая тогда расколотому враждой обществу, столь редко популярная в России объединительная речь. И, говоря о Пушкине, Достоевский, конечно же, говорил о сегодняшнем дне. Он обращался к обезумевшей России, колебавшейся над бездной. Он заговорил о трагедии Алеко – герое пушкинской поэмы «Цыганы», гордом убийце, мечтавшем о свободе, которому (как писал Достоевский в «Дневнике писателя») «необходимо… всемирное счастье… дешевле он не примирится». И зал, конечно же, понимал, что обращается он к другим убийцам, также верящим, что они убивают ради свободы и так же мечтавшим о всемирном счастье.
И это их он молил: «Смирись, гордый человек, и только тогда ты станешь свободен!» «Потрудись, праздный человек!» – обращался он к этим несчастным, забывшим, что такое полезный труд, посвятившим свои таланты, свою молодость мести и убийствам.
«Эти молодые бездельники, которые каждый день кушают созданный чьим-то трудом хлеб, имеют ли они право на какую-нибудь гордость? Ведь если взять любого из этих бесноватых и спросить, какие же, наконец, у него заслуги пред обществом, какие ощутимые труды позволяют ему так жить, ведь не окажется совершенно никаких. Они в подавляющем большинстве паразиты или полупаразиты», – зло писал современник о молодых террористах.
Но в том-то и дело, что в речи Достоевского не было злобы. Никакой укоризны не было. Одна любовь к заблудшим, одна исступленная мольба к ним – покаяться, соединиться и любить друг друга.
С этой любовью он обратился и к двум нашим постоянно враждующим лагерям – к западникам и славянофилам, называвшим «святыми» свои войны. Он говорил, что воевать им друг с другом не из-за чего, ибо никакого противоречия в их взглядах нет. «Нам надо быть русскими и гордиться этим, – как призывают славянофилы. – Но чтобы стать настоящим русским, надо стать братом всех людей… Ибо назначение русского человека есть бесспорно всеевропейское, всемирное – как мечтают западники…». «О, народы Европы, они и не знают, как они нам дороги!»
Объединение всех в Любви, Прощении и Смирении перед Богом – вот о чем молил Россию писатель… И это потрясло аудиторию, уже привыкшую к бесконечным спорам, диспутам и главное – к злобе.
«Пушкинская речь» была коронацией Достоевского. Именно после этой речи он стал в глазах русского общества писателем-пророком.
И не случайно в конце года Победоносцев пытается соединить Достоевского с партией Аничкова дворца. Он устраивает встречу писателя с наследником и цесаревной.
В конце 1880 года (16 декабря) Достоевский приехал в Аничков дворец.
Визит был долог. Но во время визита Достоевский последовательно нарушал все правила этикета. Он вставал, когда хотел, говорил первым и по окончании визита ушел, преспокойно повернувшись к цесаревичу спиной, а не пятясь лицом, как требовал тот же этикет. «Наверное, это был единственный случай в жизни будущего Александра III, когда с ним обращались, как с простым смертным», – записала дочь Достоевского.
Вряд ли подобная «внутренняя свобода» порадовала наследника. И вряд ли Достоевский этого не понимал. Но писатель помнил слова любимого поэта: «Минуй нас пуще всех печалей и барский гнев, и барская любовь». Нельзя вольному коню жить в любом политическом загоне. Невозможно это для свободной мысли…
«Нет воли, кроме царской»
Между тем в Петербурге развязка наступила быстрее, чем ожидали. Царь подождал, пока прошли «сороковины», и вызвал к себе Адлерберга. Министр двора услышал то, что он так боялся услышать. Государь объявил, что решил обвенчаться с княгиней Юрьевской. Игры между царем и министром (секрет Полишинеля) были закончены.