Год начался со льда и снега. Затем пришла оттепель, превратившая город в болото, а за ней последовало изнуряюще знойное лето. В погожие дни мы с Аделаидой приезжали в Эпиней. Мы бежали из города, от его беспокойств и хлопот, от его насилия. Говорили, что стране приходится все хуже и хуже, что Неккер
[122]
только что отправлен в отставку. На берегу нашей реки мы успокаивались, нам ничего больше не было нужно. В конце каждой недели мы ехали по дороге де Руен.
Эпиней был островком мира и покоя. Там больше не устраивали торжественных ужинов с большим количеством приглашенных. Все это было в прошлом. Мы бродили по террасе, чистили овощи на кухне вместе с Мари-Анж, ходили на мессу в Сен-Медар, играли с детьми в саду…
Июнь прошел слишком быстро. Наступили ужасные дни.
Зачем снова вспоминать о четырнадцатом июля, о Бастилии? Я не хочу и не могу больше говорить об этом. Зачем? Наступили новые времена, и дела были плохи. Начались беспорядки, всеми овладел страх. Ах! Их новый мир был прекрасен. Так же прекрасен, как их шуты в трехцветных костюмах. Мужчины стали носить красные жилетки, белые брюки с голубыми стрелками; женская мода тоже не отставала. Это было дело не моды, а политики, но их бело-красно-голубая гамма перешла на одежду. Она была отвратительна втройне, но укрыться от нее не было никакой возможности. Чепцы с кокардой
[123]
стали похожи на Бастилию, появились чепцы «а-ля гражданин», «античная простота». Все из белого газа! Развевались красивые ткани, грубость торжествовала. Это была и война тканей, и на ней мы с Мадам были изначально побеждены. Мода заснула крепким сном. Отныне она насмехалась над королевскими и моими собственными склонностями.
Какая странная эпоха, думаю я. Дамы благородного происхождения заказывали у меня наряды бело-красно-голубой гаммы. Из одного только кокетства! В недавнем прошлом я сочетала белое, голубое и розовое, но новая тенденция мне не нравилась. Мне все не нравилось.
Паника и бегство за границу усилились. Все бежали, спасаясь, с тяжелым сердцем, пустым кошельком, оставляя здесь долги и счета. Как противостоять таким испытаниям? «Великий Могол» все больше и больше пустел. Дворяне исчезли, уехав за пределы города, а буржуа боялись переступить порог моего дома мод, известного высокими ценами. Кроме того, магазин ведь принадлежал приспешнице монархии, проклятой «рыжей пантере».
Одними из первых уехали Жюли и эта дорогуша Полиньяк. Одной июльской ночью она уехала в Германию. «Дорогому сердцу» нельзя было терять времени, и она его не теряла. За ней последовали принцесса де Конде, принцесса де Монако, маркиза д’Отишам, которые устремились в Кобленц. В сентябре графиня д’Артуа направилась в Турин. Лондон, Брюссель, Вормс, Маннгейм, Страсбург, Женева… дворяне разбежались кто куда.
Версаль казался вымершим, а Париж — оглушающим как никогда.
Мода заснула крепким сном. И их нелепое трехцветье не рискнуло ее разбудить. Тратить деньги на тряпки и побрякушки больше не считалось хорошим тоном. Быть богатым и демонстрировать это казалось жестоким преступлением. Невежды… Мы не отваживались показать им наши богатства. Люди, отчаявшись, соскребали последние средства и становились банкротами.
Некогда цветущие магазины, вконец разорившись, закрывались. Служащие, даже вышивальщики, скорняки, кружевницы, короче говоря, рабочая сила, в любое время востребованная больше, чем какая-либо другая, остались без работы. Они приходили ко мне, умоляя принять их на работу.
Конечно, мне говорили: «Как можно думать о деньгах при сложившихся обстоятельствах?» Деньги — это яд, это так, но, увы, даже во время войны они необходимы. Я думала вовсе не о том, как бы обогатиться самой; я думала о своей большой семье, о всех тех людях, которые работали на меня, которые зависели от меня, перед которыми я должна была выполнить обязательства. На самом деле я никогда не экономила на других, хотя меня и считали корыстной и бесчувственной. Я больше люблю давать, нежели получать, это доставляет мне радость, это отвечает моей натуре. Ну вот, я это сказала и больше не буду к этому возвращаться.
Чтобы держаться на плаву, оставалось положиться на иностранных клиенток. Маркиза де Кастел Фуерте — на Сицилии, русская принцесса Любомирская — в Женеве… и в провинции, в Аббевиле, баронесса Дюплу, маркиза де Креси, мадам д’Откур… Эти люди все еще были здесь. В Париже даже еще оставался президент д’Ормезон!
На самом деле заказов было не так уж и много.
— Вы приклеились к своей клетке, как рантье! — резко сказала мне модистка из Пале-Рояля. — Можно ведь заняться и другим.
Я решила проверить свои бухгалтерские книги; сколько неоплаченных счетов я обнаружила! Я чувствовала себя беспомощной перед целой кипой бумаг. Признаний долгов сколько душе угодно. Со временем они превратились в непогашенные задолженности. Я проверила счета, подвела итог, и он был ужасающим. Оставалось только найти в себе силы и взять себя в руки. Мадам Антуанетта и я были обречены на это в равной степени. Небеса становились к ней все более жестоки.
За месяц до взятия Бастилии большой колокол Собора Парижской Богоматери призвал к молитве парижан, которым, конечно, и без того было чем заняться. Умер маленький принц, но на них это, казалось, не произвело никакого впечатления. Луи-Жозеф умер, пришел конец его страданиям.
Думаю, с этого дня королева впервые познала заточение. Я видела, как она ушла в себя, будто закрылась в тюрьме горя и безмолвия. Я видела ее с маленьким Грезем.
Это было ее последнее лето в Версале.
Королеве было тридцать четыре года, и она с удовольствием правила модой. Что заставляло ее заниматься чепцами и платьями? Она только что потеряла старшего сына, страна бунтовала. Даже ее собственная талия предала ее. Она так сильно выпирала из-под платьев, что все решили, что королева снова беременна.
Злоба тоже разбухала с каждым днем.
Именно в тот момент во мне появился червь сомнения, он грыз меня, поедал изнутри и поедает до сих пор. Ведь это я придумывала для королевы самые невероятные, самые дорогие туалеты, именно я направила ее на этот порочный путь. Если это было ошибкой, то большая часть вины лежит на мне.
Но только я больше ничего не умела, кроме как изготавливать чепцы, а одевать королеву — задача крайне сложная.
На улицу Ришелье зачастили специальные курьеры, приносившие мне непристойные письма. В них с неслыханной любовью к деталям описывались моя «любовная связь» с австриячкой, наше «бешенство матки», наши «натуры похотливые, любящие интриги и роскошь».
Вначале эти письма заставляли меня дрожать от возмущения и содрогаться от ужаса, а потом я просто стала избавляться от такой литературы. Я с радостью переключала внимание на тарелку с супом или чашку с чаем. Распространялись слухи об отравлении королевы и всех, кто с ней связан. Бринвилье
[124]
жила в другом веке, но я уверена, что всегда найдется тот, кто ее заменит. Мадам утверждала, что клевета — самая лучшая убийца.