Глаза у сынка и вправду блестели, но вряд ли от пережитого разочарования. В стакане его болтались остатки коньяку, такой же мутный стакан стоял у Трофимовича среди бумаг. Трескинской бутылке нашлось применение.
11
Нимало не подозревая об уготовленной ему участи лоха, в простодушии своем не ведая даже значения этого слова. Саша Красильников читал в это время помещенный под аршинным заголовком «Колонка Эдуарда Трофимовича» фельетон.
Колонка Эдика Трофимовича представляла собой развязный, весьма неровный по стилю, хотя и не лишенный местами блеска пересказ последних телевизионных новостей. Внезапные, без долгих предисловий публицистические выпады там и сям придавали фельетону впечатление раскованности, которое сходило за искренность, а не всегда понятные посторонним отступления автора в область каких-то личных отношений с известными и малоизвестными политическими деятелями походили на смелость. Словом, это было довольно сложное варево, секрет которого можно было разгадать лишь спокойным, по слову, по фразе, изучением текста. Беда заключалась, однако, в том, что при таком, в резиновых перчатках, препарировании блестящий текст Трофимовича распадался ошметками, обращаясь на глазах исследователя в язвительную и озлобленную, но пустопорожнюю, а иногда просто бессвязную болтовню.
Три недели своей редакционной практики Саша наблюдал знаменитого фельетониста довольно близко и представлял себе, как появляется материал. Трофимович принимался за работу, когда некуда уже было отступать, за три-четыре часа до сдачи в набор (рассчитывая час-другой, если понадобится, прихватить и после срока). Видимо, он нуждался в спешке, в предельном напряжении сил, как своего рода наркотике, который пробуждал дремлющее воображение и способности. Имелась тут, возможно, еще и та причина, что давящая ответственность, подспудное раздражение работников редакции, на которых сказывался этот ненормальный порядок, помогали Трофимовичу сходу, не задерживаясь, преодолевать логические неувязки текста, над которыми в противном случае пришлось бы ломать голову. Он бросал все как есть, как получилось, оставляя за собой в стремительном беге пера множество приблизительных, а то и просто неверных по существу пассажей, потому что знал, что победителей не судят и два-три ударных места, удачно найденных оборотов с избытком искупят все остальное. Человек умный, Трофимович понимал, что, обладай он запасом времени, он был бы обязан создавать шедевры. А так можно было обходиться отличными, первоклассными фельетонами и не более того.
Писать он начинал сразу и быстро, не имея как будто никакого общего плана, ничего в голове, кроме нескольких начальных строчек, к которым цеплял следующий абзац, а потом еще один и еще, сообразуясь каждый раз с последним написанным словом, а не с общим замыслом. Когда первая новость была пересказана, приходило время переложить повествование порядочным размышлением от автора. Трофимович должен был тогда придержать перо и минуты две-три подумать, вспоминая какое-нибудь расхожее соображение, которое не стыдно было бы облечь в паутину мастерских слов. Отбросив несколько подходящих, но недавно использованных идей, он строчил дальше, а Саша Красильников, раскрыв на следующий день «Ведомости», читал о том, что истинное несчастье страны — отсутствие «среднего класса», и что как только таковой будет создан (между кем и кем этот класс будет средним не уточнялось), наступит эра цивилизации. Не раньше! — запальчиво утверждал Трофимович. Умерив затем горячность, он возвращался к актуальным предметам и ронял мимоходом, бывало, философическое замечание, которое можно было бы развернуть в отдельный пассаж, в статью и даже серию блестящих статей, но приходилось по необходимости оставлять в зачаточном и просто ублюдочном состоянии, успев лишь вздохнуть о несбывшемся.
Читать фельетоны Трофимовича Саша Красильников почитал обязанностью исследователя. На этот раз он уже склонялся к тому, чтобы просмотреть хвост колонки по диагонали, когда запнулся.
«Обращаясь теперь к не заслуживающим внимания происшествиям, — писал Трофимович, — которые составляют большую часть нашего умственного рациона и, по недостатку места, меньшую часть этой колонки, мы не опускаем взор долу, как этого требует низменный предмет уголовной хроники, а, напротив, возводим очи горе до уровня четвертого этажа дома номер 157 по улице Харьковской, где на балконе неуказанной квартиры имело место означенное происшествие. Действующие лица: взломщик, немой, влюбленный, папа, мама, дочка, дама сердца, квартиросъемщик, капитан милиции, сыщик, сержант милиции, патрульный, понятые, представитель нашей газеты, негодующий мужчина, растерянная женщина, восхищенно-потрясенно-виноватая девочка, воровской инструментарий, букет цветов, любопытный. Наибольшего внимания в списке персонажей заслуживает букет цветов — возьмите его на заметку, остальным не забивайте голову: в этой истории все перепуталось, поменялось местами, колода рассыпалась, на ваших глазах я соберу ее заново. Взломщик, немой, влюбленный при ближайшем рассмотрении оказываются одним лицом; соответственно, в одном физическом лице сочетаются качества папы, квартиросъемщика и негодующего мужчины. Не трудно догадаться, что в другом лице мы имеем одновременно дочку, даму сердца и восхищенно-потрясенно-виноватую девочку. Дальнейшие сокращения количества персонажей читатель может проделать и сам, рекомендую только сочетать представителя нашей газеты с любопытным, а воровской инструментарий не сочетать ни с чем. После вышерекомендованных сокращений картина проясняется следующим образом: взломщик-немой-влюбленный с помощью воровского инструментария, прихватив с собой букет цветов, глубокой ночью, когда благонамеренные люди спят, обнявшись со своими подушками, поднимается на балкон неуказанной квартиры в доме номер 157 по улице Харьковской и, за неимением речи, оставляет для дамы сердца вышеозначенный букет, затем делает попытку покинуть балкон и спуститься на грешную землю. В этот момент наша бдительная, плохо оплачиваемая, еще хуже снаряженная, лишившаяся партийного руководства милиция проявляет невиданную доселе расторопность: немой взломщик опускается на руки блюстителей порядка. Занавес, конец первого действия.
Под дружные рукоплескания клаки занавес, едва захлопнувшись, раскрывается снова.
Утро той же ночи. Подъезд того же дома. Немота того же взломщика. Усердие той же милиции. Ломают дверь той же квартиры… Стоп! Опечатка. Дверь пока что не ломают, просто звонят (дверь милиция ломала в другом акте другой драмы). Милиция будит хозяев и, минуя ошеломленного квартиросъемщика, проходит на балкон, где обнаруживает вышепоименованный букет. Ура! Ура! Ура! Все танцуют и поют. Немой оказался влюбленный. Частица «не» почти теряет силу. Мой! Мой! — пляшет девочка. — Мой букет. А вот немой не мой. Я его все равно проброшу.
И хочется, и колется, повторим мы вслед за восхищенно-потрясенно-виноватой девочкой, переходя к следующей части нашего недолгого повествования…»
Чувство, которое охватило Сашу Красильникова, когда он отложил газету, было не столько возмущение, сколько подавленность. Он отчетливо помнил, как Трофимович спросил: «Писать будешь?». Саша ответил уклончиво, потому что не знал, как писать об этом смахивающем на анекдот происшествии, чтобы не получилось то, что именно и получилось у Трофимовича. Он раздумывал, а Трофимович действовал, из нескольких Сашиных фраз соорудил аккуратненький пустячок — с технической точки зрения безупречно. Как журналист Саша не мог не отдать должное чрезвычайно легкому, не затруднительному письму матерого фельетониста. Но это близкое к восхищению чувство, смешиваясь с отвращением от той бесцеремонности, с которой Трофимович обошелся с живыми и узнаваемыми людьми, и рождало подавленность. Читая, Саша делал усилие, чтобы не улыбнуться, и понимал, что сотни тысяч подписчиков газеты этого усилия делать не будут. А когда смеются тысячи человек, невозможно ничего объяснить и доказать. Успех определяет нравственность или безнравственность поступка — так судит толпа, даже если она и не признается себе в этом. Фельетон Трофимовича — успех, потому что смешно; нелепо будет выглядеть тот, кто не захочет признать очевидного — успех.